Этот могучий человек, человек красивый и душой и телом, созданный природой будто специально для радости бытия, старается перебороть свою большую беду, не уронив достоинства, гордости своей. Художник таким его показал нам в своих рисунках — жестоко страдающим, но гордым. Вот это трагическое начало в образе Тараса, глубоко трагическое уже потому, что все происшедшее с Бульбой сплелось воедино с драмой глубоко личной, дало художнику краски, позволившие создать образ, который волнует. «Долго сидел он там, понурив голову и все говоря: «Остап мой! Остап мой!» — гласит гоголевская строка под рисунком, и мы видим: вон как скрутила беда могучего человека — в неодолимом горе опущена голова, кулак поднесен ко лбу, изогнулась спина, точно принявшая бремя боды. Вот оно какое лихо навалилось на человека, навалилось, но не смяло, — мы видим, как тяжело атаману, но он не взывает к жалости... Кажется, случись новая тревога — и могучая пятерня Тараса ляжет на рукоять его кривой сабли и покажет такую сноровку и силу, какой еще не было. Да вот это, наверно, самое характерное в кибриковском толковании Тарасова образа: как ни лиха беда, она не отняла у атамана ни гордости, ни силы.
Образ Остапа воспринимается как продолжение Тарасова начала. Очень хороши оба рисунка: и тот, первый в самом начале повести, и особенно второй, когда закопанного в кандалы Остапа ведут на казнь, — смею думать, что это лучший рисунок цикла. Во взгляде Остапа, в его свободно расправленных плечах, в его руках, скованных кандальным железом, во всей его гордой, красивой и такой независимой стати ость прямота, мужество и благородство. Именно как в короткой текстовке под рисунком, текстовке из Гоголя: «Они шли не боязливо, не угрюмо, но с какою-то тихою горделивостью... Впереди всех шел Остап». Великолепный рисунок!
У Гоголя образ Андрия-отступника познается в связи с благородной, совестливой и храброй сутью брата. Это же начало руководит и художником. Даже в том, как он решил эти образы портретно. Нет в Андрии ничего от традиционного злодея, но весь его облик неодолимо предрекает существо драмы. Вот бывает так в жизни: смотришь фотографию человека, которого уже нет в живых, и ловишь себя на мысли, что в облике его, живого, ты видишь уже ушедшего. Быть может, и в нашем взгляде на Андрия своеобразно преломился поступок младшего Тарасова сына, но это портрет человека корыстолюбивого и, пожалуй, вероломного — он еще ничего не знает о своем завтрашнем дне, но он точно подготовил себя к этому.
Мне показалось, что кибриковский цикл перекликается с репинскими «Запорожцами». Есть некая преемственность, не буквальная, разумеется. В типажах, подчас в настроении, в реалиях, быть может, даже в общем ощущении запорожской вольницы. Я держал в руках отдельное издание «Тараса Бульбы» с рисунками Кибрика, которое выпустил в свое время Детгиз, и ощутил, как значительно оно для нашего читателя, как весомо оно перекликается с текстом, как помогает оно читателю проникнуть в глубины гоголевского текста, как оно способно дополнить текст, хотя его образная мощь всесильна, — это Гоголь... Одним словом, в цепи тех работ, которые открывал Кола, повесть о Тарасе Бульбе явилась звеном, которого художнику недоставало.
Теперь, когда три большие работы были у художника позади, пришла пора и раздумий. Итак, Кола, Тиль, Тарас. Ну что ж, как ни различны были эти люди, многое было в них и общим: хорошие люди, добрые, храбрые, храбрые бессребреники, готовые постоять за правду. Именно хорошие люди. Ну, люди одной когорты, одного полка, который можно было бы назвать полком защитников человечества. Итак, возникла линия, по-своему значительная: Кола, Тиль, Тарас... Кто следующий?.. Но возникла не только линия, но в какой-то мере и инерция. Надо ли вот так, по прямой? А может, есть смысл обратиться к новой теме и в ее неожиданной новизне обрести новые краски?
4
Установился цикл: каждая новая работа требовала четырех-пяти лет. Она начиналась с дальних подступов. Тут была не просто история, непредвзято изложенная, воссоздающая события и героев, удостоверяющая хронологию, дающая перспективу. Тут было и иное: свидетельства современников, а вместе с этим невольные свидетеля времени, сохранившие его печать и букву, — документы. Потом следовало чтение собственно произведения, чтение доскональное, как может читать произведение художник-иллюстратор, сопроводив чтение записями, которым не чужд, разумеется, и графический элемент. Вслед за этим приходит черед натуры: поиски натуры, работа с натурой, импровизация... И. наконец, самое по своему уединенно-тайное, сокровенное, однако неотделимое от работы с натурой — композиция...