Выбрать главу

подтекст, в котором своя психология. Но вот что обращает внимание: лица Осмеркина и Эль Греко... Конечно, абсолютные параллели здесь лишены смысла, но в одном смысл есть: у каждого художника это внешнее благополучие, даже этот блеск наружный, а может быть, и щегольство скрывают раздумье. В этой торжественности есть умение владеть собой, а значит — мужество. Что ни говорите, а истинное искусство требует мужества, — не это ли хотел сказать Моисеенко, не к этому ли склоняет он и нас в своем суждении о призвании художника?

В большом каталоге, посвященном выставке, нет картин о плене — жаль. Помню, когда я смотрел выставку, эти несколько полотен потрясли меня. Я подумал тогда, что способность накапливать увиденное, способность видеть и, разумеется, понимать жизнь — отсюда. Здесь первоистоки, быть может, корни. То, чему научили Моисеенко эти годы, то, чем умудрили его, — значительно. Вот это умение постичь время, постигая войны — гражданскую и Отечественную, во многом отсюда. Все, что художник пережил, передумал, выстрадал, — от мужания его ума и сердца, добытого и в те годы. Понять Моисеенко — это значит постичь его всего. Это тем более важно, что ценнейшее из его достоинств — художническое своеобычие — не может возникнуть без учета опыта жизни. Поэтому корректировать, тем более столь произвольно, значит искажать. Когда это касается столь крупного явления в нашем искусстве, как Моисеенко, это не может не отразиться на постижении и того, что есть время и своеобычие.

Известный факт: в многосложную и многоплановую «Афинскую школу», в которой классика античного мира воспряла с такой полнотой и силон, Рафаэль вписал и себя. Он там так юн, кроток и робок, что мысли о желании поставить себя вровень с великими мужами не возникает и возникнуть не может. Тогда почему художник счел возможным обозначить свой чеканно чистый профиль среди тех, кто вошел в пределы нашей зрительной памяти и остался в ней на веки веков едва ли не таким, каким его увидел в «Афинской школе» великий итальянец? Ни один ответ не может быть полным, но, быть может, тут есть объяснение, которое в ряду других доводов предпочтительно. Рафаэль точно говорит, обозначив себя в «Афинской школе»: я хотел сказать, что это всего лишь мой взгляд на событие, лежащее у истоков цивилизации, быть может, что-то этот мой взгляд обрел, что-то утратил, но это всего лишь мой взгляд... Известно, что к этому приему обращается не только Рафаэль, быть может, по причине, которая упомянута выше, а может, и по иной: ну, например, художник свидетельствует: а вот это эпизод моей жизни и тут я, как говорили в старину, самовидец. Прием, о котором вдет речь, не чужд и Моисеенко. Через многие его полотна, если присмотреться внимательно, идет узколицый малыш, большелобый и лопоухий, с точеным носиком. Его легко узнать — он одни такой, хоти автор сообщил ему разный возраст и сделал свидетелем событий, в которых богатство виденного неотторжимо от всего, что дало художнику единственную в своем роде возможность создать то, что он создал... Но вот вопрос: что является для художника первосутью того значительного, что суждено ему оставить людям. Конечно, дар, школа, труд, опыт, может быть, та мера одержимости, без которой нет искусства. Но не только это, но и жизнь, постигнутая, больше того — выстраданная. Жизнь-страда, да счастье ли это? Ну хотя бы эти четыре года, на которые обрек Моисеенко лагерь в Альтенграбове? Но, видно, в этом великий парадокс искусства: человек не ищет беды, но именно беда способна подчас одарить художника остротой восприятия жизни, что неотторжимо от истинного искусства. Как ни необычен этот факт, искусство Моисеенко скорее подводит нас к нему, нежели от него отторгает, уводит. Как ни страден путь, пройденный художником, потрясение является той купелью, из которой выходит художник, — стоит ли говорить, что великое время, которое пережили мы в эпоху нашего многотрудного и великого века, не обошлось без этой горестной и лихой купели. Полотна Евсея Евсеевича Моисеенко отразили и муки, и радости этого времени. Тем значительнее смысл, которым они одарили и время и людей. Главное же обретение — это художник и его искусство. Если приблизить нашу мысль к сути, то, пожалуй, можно сказать еще короче: художник, которому веришь.

МИНАС

Мне пришлось лишь однажды видеть Минаса Аветисяна, но его лик запечатлелся в памяти. Было в его лице нечто такое, что издревле отождествляется с нашим представлением об Армении. На меня глядел, в сущности, молодой человек, но во взгляде его темных глаз была даль веков — так глядят на нас герои армянского эпоса со знаменитых армянских миниатюр, которыми убраны рукописные книги, писанные литерами Месропа Маштоца.