Так говорил Минас, а я думал, не мог не думать: хорошо, чтобы было как у Сарьяна, но с одной поправкой — свой, Минасов, блеск солнца и своя, Минасова, глубина неба...
Куда какое скромное требование: свой блеск солнца и своя глубина неба, во как это все значительно... Наверно, не скажешь, что весь Минас здесь. И все-таки — здесь, здесь...
САВИЦКИЙ
Севастопольские баталии заканчивались в Херсонесе. Наверно, в этом было свое объяснение: именно херсонесский мыс был наиболее удален от эпицентра боев. Это позволяло войскам, как бы отходя все дальше в море, оставаться на суше. Я был на Херсонесе на другой день после того, как его покинул враг. Берег, который не без труда можно было рассмотреть с отвесного обрыва, был завален трупами — это море вернуло тех, кто пытался уйти на плотах. Но, спустившись к воде, я сумел рассмотреть отвесные камни и даже войти в пещеры. Камни были испещрены надписями, при этом и русскими. Оказывается, херсонесские камни были последним прибежищем и наших воинов, защищавших Севастополь. Многих погубила жажда — вода рядом, но питьевой нет. Немногих враг взял в плен. Михаил Андреевич Савицкий был среди этих последних. За плечами было двести пятьдесят дней севастопольской страды, впереди... Сказать, что впереди были Бухенвальд и Дахау, не все сказать, хотя это уже говорит о многом. Впереди был ад немецкого плена, ад злой неволи. Обратишься к этому, и единственно, что ставит тебя в тупик: где границы терпения человека и есть ли в природе такое, что не под силу ему? И вот что изумляет: как у человека, который пережил все это, остались еще силы, чтобы сотворить то, что он сотворил, — я говорю об искусстве Михаила Савицкого? А может, он сотворил все это именно потому, что прошел через этот ад? Конечно, в годах неволи нет ничего желанного, но, быть может, есть огонь, много огня, который калит сталь. Сталь мужества, способности к труду подвижническому, готовности к доле трудной, столь необходимой человеку творческому.
Наверно, пролог этот необходим к разговору, который впереди, — без этого пролога не понять всего, что сделал Савицкий в искусстве.
С такой прямотой и неколебимостью может смотреть на вас правда.
Есть некая закономерность, неодолимая, в том, что Савицкий остановил свой выбор в искусстве именно на этой троне. У человека такой судьбы, как Савицкий, да к тому же отчей землей которого была партизанская Белоруссия, могло ли быть иначе? Партизанская страда, как ее восприняли мысль и сердце, — и возвышенно для художника и куда как благодарно. Но труд этот во сулил художнику легкой удачи. И дара, данного природой, и более чем жестоких мук, которыми одарила художника жизнь, оказалось недостаточно, чтобы задача была решена. Художник шел к цели через поражения, обретая уверенность в труде, который, казалось, был по плечу только человеку такой жизненной кручины, какая была у Савицкого. Путь, на который встал художник, был как будто очевиден, но, как все очевидное, художник обрел его не без сомнений.
У Савицкого есть картина «Узник 32815». Человек в полосатой робе военнопленного с биркой на шее встал перед нами, сжав кулаки. У меня нет прямых указаний, но думаю, что это автопортрет. И дело не только во внешнем сходстве. Весь строй картины, весь психологический лик человека, изображенного на ней, свидетельствует: автопортрет. Он стоит перед вами, только что вышедший из этого ада, диковинно изможденный, но гордый своей сутью, бескомпромиссный в своем достоинстве. Но вот о чем подумалось: если это Савицкий, то художник увидел себя из сегодняшнего дня? И одна эта мысль ошеломляет: какое чувство испытал художник, вызвав в сознании сам образ своей беды? Ведь так вот можно смотреть только на своего брата, оказавшегося в заколдованном кругу зла? Человек способен обратить взгляд не только в прошлое, но и в будущее. Да, в будущее, к тем, кто идет за ним и еще придет. Что он говорит им, что может сказать: «Я расскажу, а ты думай, — может сказать художник. — Но вот что тебе надо знать: я расскажу правду, и пусть твоя дума не отступит от правды».
Если фашизм был чумой двадцатого века, то и наказ этот грядущему, быть может, так и будет именоваться: что собой явила эта чума веку и как люди, собрав свои силы, изгнали ее.
По крайней мере, наши потомки, обратившись к живописи Савицкого, можно предположить, так и прочтут ее.
Но надо, чтобы они прочли ее, не приняв за нечто архаичное, банальное, не способное встревожить ума и сердца.