Выбрать главу

Снаружи опять донесся вой. Странные причитания. Похоронный плач неизвестного народа. Александра слушала, не слыша.

Нужно разграничить скорбь и факт смерти. Между ее горем и Недом нет прямой связи. Если бы Александра вышла замуж за кого-то другого и родила от него ребенка, и этот другой человек умер бы в прошлую субботу, в данный момент она была бы в том же состоянии. Некоторые пытаются объяснить это иррациональное чувство логически. «Вообще-то, — говорят они, — оплакивая покойного, ты оплакиваешь себя самого. Чужая кончина напоминает, что и ты смертен. И чем ближе вы общались с этим человеком при жизни, тем болезненнее переживается его уход». Но они не обязательно правы. Страх смерти вполне укладывается в логику: это ужас перед неизвестностью, перед сумрачным лесом небытия. Но логично ли скорбеть по себе? Ничуть. Скорее это «скорбь с опережением» — ты скорбишь о других, которые в свою очередь будут скорбеть по тебе, если доживут. Всякому становится нестерпимо тяжко, когда судьба без предупреждения, без спросу ввергает его в пучину скорби; но к чему печалиться о тех, кто уже умер? Смерть настигает всех. Если она внезапна, тем лучше. Неду повезло. Александру — вот кого надо жалеть.

А некоторые, наверно, скажут: «Бедняга Нед. Так и не увидит своего сына взрослым». Тоже неверно. Подрастая, дети становятся не только все выше, но и все дальше. Чем младше ребенок, тем чище и острее родительская любовь. Не увидеть свое дитя взрослым — счастье, а не проклятье. Впрочем, бог с ней, с подоплекой. Просто горе неразлучно с утратами — этим кнутом природы, а радость неразлучна с рождениями, пряником природы.

Скорбь — это роскошь, в том же смысле, в каком овсяная каша холодным утром — роскошь, или холодный душ знойным днем — роскошь, или вода, когда хочется пить, или долгий поцелуй влюбленных. Роскошь — это все, что удерживает тебя в сладостной точке, где чувственное удовольствие совпадает с инстинктом выживания. Александра поддастся скорби, не будет с ней бороться. Скорбь пройдет сама, как сломанная нога, если немножко помочь ей извне, срастается сама по себе.

Вой и причитания внизу стали громче; Алмаз разлаялся вконец. Вытянув шею, Александра разглядела прямо за изгородью сгорбленную бурую спину, снующую взад-вперед. Казалось, там беспокойно мечется какой-то неведомый зверь, страдающий в замкнутом пространстве, как это бывает с неразумными существами. Но здесь, на вольном воздухе, зверя ничто не удерживает — или он на цепи? Ерунда какая-то, не может быть. Внизу, на кухне Алмаз бьется в закрытую дверь, ведущую в сад. Гулять рвется.

Александра быстро оделась. Есть чем заняться. Приятно. Кроссовки, джинсы. Рубашка Неда — тоже джинсовая, плотная, жесткая на ощупь, отчасти возрождающая чувство, что он и она — единое целое. Спустилась на кухню. Пристегнула к ошейнику Алмаза поводок. Вывела пса в сад. Алмаз потащил ее за угол, к фасаду дома, к живой изгороди из бирючины, отделяющей сад от полей. Из-за изгороди торчала голова. Все-таки это не зверь, а человек. Дженни Линден. Это она завывает. Припухшие глаза, красные пятна на щеках.

— Что вы здесь делаете? — спросила Александра.

Дженни Линден перестала завывать.

— Я просто хотела вывести собаку на прогулку, — произнесла она. Голос у нее был тихий, выговор западно-английский, певучий. Александре Дженни напомнила Горлума из «Хоббита» — блеклую, бледную тварь, хоронящуюся по подземельям. Вполне материальную, но зыбкую, как рябь на воде. Алмаз вырвал поводок из рук Александры, никак не ожидавшей такого от собаки, и прыгнул на грудь Дженни. Нет, он не атаковал ее, как врага, — напротив, изъявлял свою радость и дружеские чувства, а Дженни чесала ему голову за ушами точно таким же движением, как Нед. Александра никогда не ласкала Алмаза таким образом — не выносила, когда под ногти забивается собачья перхоть.