Выбрать главу

На следующий день в вечернем донесении Александру II Долгоруков сообщал: «…Преступник до сих пор не объявляет настоящего своего имени… Хотя он действительно изнеможен, но надобно еще его потомить, дабы посмотреть, не решится ли он еще сегодня на откровенность»{199}. И его «томили» и голодом и бессонницей, рассчитывая, что в полудремотном состоянии он проговорится. И больше всего ждали восклицания по-польски: очень уж хотелось видеть в нем поляка, мстящего за расправу с польским восстанием. В ночные часы, когда прекращались допросы, жандармы, сменявшиеся через каждые два часа, трясли его с перерывами в пять минут, не Давая уснуть. И так продолжалось более недели{200}.

Но не пытки бессонницей и непрерывными допросами вынудили признания у покушавшегося, а оставленные им по конспиративной неопытности следы, по которым оказалось нетрудно установить некоторые его связи. И еще доверчивость к людям из «простонародья». В кармане был найден обрывок записки, совсем небольшой кусочек бумаги, но в нем прочитывалась фамилия «Кобылин».

Каракозову пришлось объяснять, кто это такой. Он назвал врача второго сухопутного госпиталя, у которого лечился под именем Владимирова. Так потянулась первая нить. Кобылин был арестован и допрошен. Он подтвердил то же самое: Владимиров бывал у него в госпитале как больной, и больше он о нем ничего не знает.

Но полиция не дремала. По участкам были разосланы фотографии Каракозова. И Павел Цеткин, у которого Владимиров проживал дней десять в середине марта, узнал его. 7 апреля Цеткин, его жена и постоялец Голубцов давали в комиссии показания. Цеткин рассказал, что, выезжая от него, Владимиров оставил адрес Кобылина на тот случай, если ему придут письма. Письмо пришло (оно было от Ишутина), и Цеткин его отнес Владимирову. Стало ясно, что связь с Кобылиным не ограничивалась посещением госпиталя. Голубцов показал, что на столе у Владимирова видел письмо, адресованное в Москву на Пречистенку какому-то Ермолову. И как ни пытался Каракозов объяснять, будто это письмо к генералу Ермолаеву, чтобы отвести след, но в тот же день в Москву полетело телеграфное предписание, выяснить личность Ермолова или Ермолаева, арестовать и доставить в Петербург.

От Цеткина комиссии стало известно, что по поручению Владимирова он ездил с письмом к какому-то «домашнему учителю». Хотя Худяков переехал на новую квартиру, но по старому адресу установить, о ком шла речь, было нетрудно. Все сделали в один день.

В послеобеденные часы 7 апреля к Худякову явились чины полиции вместе с Цеткиным. «Нам известно, у вас бывал человек высокого роста, он ходит в поддевке и пр.». «Запираться не было возможности, — пишет Худяков, — дворники и прислуга могли бы уличить»{201}. Оставалось придать визитам Каракозова самый невинный характер. Да, подтвердил Худяков, приходил к нему такой человек раза два, обращался за денежной помощью, оказавшись без всяких средств, и он дал ему несколько рублей. У Худякова произвели обыск, отобрали все бывшие дома экземпляры запрещенного «Самоучителя» и увезли его вместе с «вещественными доказательствами» — бумагами, фотографиями, письмами — в III отделение.

Так потянулась и другая, пока что не столь уж страшная нить от клубка, в котором еще оставались сокрыты и люди и факты.

А тем временем в следственную комиссию был назначен новый председатель — М. Н. Муравьев Вешатель, одно имя которого приводило людей в трепет.

Следственную комиссию, естественно, интересовал вопрос: почему Владимиров обратился за денежной помощью именно к Худякову, кто направил его? «Ему стоило бы только сказать, что он слышал обо мне разговор на Невском, — пишет Худяков, — в каком-нибудь книжном магазине, наконец, в Публичной библиотеке, и меня бы выпустили, потому что показания дворников, служанок как раз совпадали с моими показаниями и ставили меня вне подозрения»{202}. И конечно, если бы Худяков был освобожден, он не стал бы ждать, как развернуться дальше события, а скрылся, подобно В. М. Озерову, за границу. Но Каракозов не отличался быстротой соображения. «Вижу школа: и вошел», — ответил он{203}. Однако Худякову пока что удавалось отводить от себя подозрения следствия.

Хуже обстояло дело у Кобылина. Ему пришлось признаться, что Владимиров не только бывал у него дома, но и оставался несколько раз ночевать. Правда, потом Кобылин сумел занять такую линию самозащиты, что по суду он был оправдан.

И неизвестно, как бы обернулось дело 4 апреля, если бы Каракозов не оставил еще один, и при этом самый страшный след. Полицейские розыски по трактирам, гостиницам, харчевням и т. д. привели к Знаменской гостинице, где, как выяснилось, исчез постоялец, проживавший под фамилией Владимирова в № 65. Комнату вскрыли, произвели обыск и, кроме некоторых вещей постояльца, в том числе запертой шкатулки, нашли мелкие клочки бумаги, из которых, когда их сложили, составилось письмо Ишутина, вызывавшее Каракозова в Москву, и конверт с надписью рукою Каракозова: «В Москву. На Большой Бронной дом Полякова, № 25. Его высокоблагородию Николаю Андреевичу Ишутину». Имя и отчество совпадали с теми, которые были в письме, найденном у «преступника» в кармане после покушения. В тот же день был отдан в Москву телеграфный приказ об аресте Ишутина.

8 апреля вечером Ишутин и его друзья собрались в последний раз в швейной мастерской сестер Ивановых. Утром следующего дня они должны были разъехаться по разным городам России для организации агентуры тайного общества и пропаганды на местах. Ночью они были арестованы.

Конверт с адресом Ишутина, его письмо к Владимирову, письмо Каракозова к Ишутину, находившееся в кармане в момент покушения, — все это было столь очевидной уликой их близкой связи, что Ишутину не оставалось ничего другого, как признать в «преступнике» своего двоюродного брата Каракозова.

Так только через неделю после покушения из-за случайного недосмотра, невнимания к «мелким фактам», была установлена личность покушавшегося — по национальности русского, по происхождению дворянина. Власти были обескуражены: «преступник» не только не поляк, но человек, принадлежащий к сословию, служившему опорой трона. 13 апреля министерство внутренних дел рассылало по всем губерниям срочную депешу: «Примите меры, чтобы устранять толки, что он сын помещика»{204}.

А круг лиц, знакомых с Каракозовым, со знакомыми его знакомых, подозреваемых в знакомстве, в сочувствии да просто в политической неблагонадежности, все больше и больше расширялся. Тюрьмы заполнялись до отказа. 19 апреля Каракозов был переведен в самую страшную царскую тюрьму — Алексеевский равелин Петропавловской крепости.

Выяснились знакомство Худякова с Ишутиным и тот факт, что ему было известно подлинное имя Владимирова. Правда, на допросе 11 апреля, когда запираться было уже бесполезно, Худяков все еще пытался вывернуться, называл Каракозова Козыревым, как будто припоминая слабо известную ему фамилию. Но теперь это делалось с целью оттянуть время, чтобы дать возможность оставшимся на воле «схоронить концы»{205}.

Положение осложнилось доносами.

В Москве вдова чиновника акушерка Варвара Кишинец поспешила сообщить властям о швейной мастерской сестер Ивановых, где бывали сходки ишутинцев и где ее дочь Мария слышала разговоры о планах освобождения Чернышевского, рассказы об участии ишутинцев в устройстве побега Я. Домбровского и др. Круг лиц еще более расширился. В Москве была создана особая следственная комиссия под председательством генерал-губернатора В. А. Долгорукова, находившаяся в подчинении у петербургской.

19 апреля студент Московского университета Игнатий Корево, незадолго до покушения привлеченный в тайное общество и довольно хорошо осведомленный о его замыслах и участниках, о связях с польским подпольем, об «Организации» и «Аде», явился к московским властям и заявил, что раскроет все ему известное, но только самому Муравьеву. Для этой цели Корево просил его арестовать, он также указал на П. Ф. Николаева и В. Н. Шаганова, до этого момента остававшихся вне подозрений и продолжавших подпольную деятельность после ареста основного ядра ишутинцев. Это было самое черное предательство, за что Корево и получил свои «тридцать сребреников» — тысячу рублей, испрошенных для него у царя Муравьевым.