Выбрать главу

На Худякова к тому же донес брат его жены — В. Лебедев. «Донос В. Лебедева был сделан так, — пишет Худяков, — что, по всем соображениям, я виновник события 4 апреля; что я всегда был агитатор… что я всегда и везде проповедовал свои идеи; что, наконец, весь город указывает на меня, как на зачинщика»{206}. Были арестованы друзья Худякова — А. и П. Никольские, Автоном и Андрей Фортаковы, И. В. Ведерников, Е. В. Гололобова, А. А. Комарова, его жена Леонилла и ее сестра Варвара, перед самым покушением обвенчавшаяся с А. Никольским.

Наконец, Худяков ссылается на «роковые недоразумения», посеянные О. А. Мотковым, которые «так тяжело и отозвались на допросах». Поведение Моткова на следствии и суде действительно производит самое невыгодное впечатление. Он, например, показывал, будто, узнав об «Аде» и замыслах цареубийства, решительно восстал против таких средств и якобы подстрекал Худякова донести на Каракозова и, считая Ишутина главным виновником этих замыслов, уговаривал кое-кого из москвичей избить или даже убить его. Но эти показания были явной ложью. Мотков являлся автором одного из проектов программы «Организации», предусматривавшего цареубийство как составной акт заговора. Он был представителем от ишутинцев в Петербурге и пользовался полным доверием не только у недостаточно осмотрительного Ишутина, говорившего о нем Худякову: «Горжусь таким знакомством»{207}, но и у весьма осторожного Худякова. Ишутин в письме из Шлиссельбурга председателю следственной комиссии (март 1867 года) утверждал, что, хотя Моткова и не было в Петербурге при покушении, но он «знает дело настолько, насколько знает его Худяков» и бывал вместе с Каракозовым у представителей конституционной партии{208}.

Для Худякова поведение Моткова на следствии было полной неожиданностью. Он замечал, что «многие из подсудимых показывали по ошибке, по незнанию законов, по недоразумению, наконец, по слабости характера, но никто не показывал и не уличал con amore»[6]. Один Мотков «держался так, как будто он гордился своею должностью сатанинского доносчика… показывал на всех и все, да еще так, что к былям небылиц без счету прилагал и чуть не втащил несколько человек на виселицу»{209}.

Между тем Мотков вовсе не был «раскаявшимся» предателем, вроде И. Корево. Он оставался искренним революционером, мечтавшим вернуться к борьбе. По пути в ссылку он бежал, обменявшись именами с уголовником, но был пойман и умер от туберкулеза в иркутской больнице. Но это был революционер самого аморального и авантюристского склада — прямой предшественник Нечаева и нечаевщины, глубоко проникнутый порочной идеей — «цель оправдывает средства». Считая своих товарищей обреченными, он хотел самыми нечестными средствами спасти собственную жизнь и свободу, чтобы продолжать революционную деятельность. К тому же он мог рассчитывать на известные послабления, положенные по закону несовершеннолетним «преступникам» — ему было девятнадцать лет.

Нечаевский облик Моткова объясняет и те «роковые недоразумения», которые были им посеяны, по словам Худякова. И посеяны они были не во время следствия, а гораздо раньше, еще до покушения Каракозова. Многочисленные намеки и недоговоренности в «Опыте автобиографии» помогают понять, в чем было дело.

Худяков рассказывает, что когда после приезда Каракозова в Петербург он отправился в Москву, то здесь Мотков предупредил его, что «Ишутина все товарищи чуждаются». Худяков «вспомнил, как Ишутин рекомендовал Моткова и поверил последнему». Однако он отказался вмешиваться в их внутренние недоразумения, «пока они устроят свои дела сами». Позже Худяков сетовал, что не повидался особо с Ишутиным в тот приезд, так как тогда «роковые обстоятельства объяснились бы…» «К несчастью, — заключает он этот загадочный рассказ, — Моткову удалось дотянуть роковые недоразумения до 4 апреля, почему они так тяжело и отозвались на допросах»{210}.

Мотков, стало быть, возвел какой-то поклеп на Ишутина, а Худяков этой клевете поверил.

Другой загадкой в «Опыте автобиографии» являются дважды повторенные Худяковым слова, что в начале следствия он был убежден, что «ни Ишутин, ни Странден никоим образом не могли быть в комиссии…»{211}, то есть подвергнуться аресту. М. М. Клевенский, опубликовавший воспоминания Худякова, недоумевал, почему у Худякова могла быть такая уверенность. Завесу над этой загадкой приподнимает шлиссельбургское письмо Ишутина.

После суда всех осужденных к каторге и отдаленной ссылке отправили из Петербурга вместе. С ними ехал и Ишутин, возвращенный затем из Москвы и посаженный в Шлиссельбургскую крепость. Встретившись впервые в обстановке, где они могли свободно между собой разговаривать, осужденные, естественно, стали объясняться по поводу хода следствия и суда. У Худякова с Ишутиным был особый длительный разговор, который и раскрывает, откуда шла его уверенность, будто Страндена и Ишутина не могли арестовать. Худяков, оказывается, считал, что Странден успел уехать в Сибирь по подложному паспорту для освобождения Чернышевского, а Ишутин умер. «…Ибо Мотков ему передавал, — пишет Ишутин, — что меня Юрасов хочет отравить. Юрасов мой ближайший приятель, — возмущался Ишутин, — и намерений сих никогда не мог иметь и не имел; но Мотков действительно говорил это Худякову — то правда»{212}. Вот, следовательно, что означали слова Моткова, будто «Ишутина все товарищи чуждаются».

Но чем же мог мотивировать Мотков необходимость такого страшного дела, как убийство товарища, да еще с ссылкой на Юрасова, к которому Худяков относился с особой симпатией? Об этом мы опять-таки можем догадаться по намекам в «Опыте автобиографии». На одном из допросов Худякову было сказано, что он напрасно запирается, так как его все равно уличат на очных ставках. «Все разболтали, думал я, — пишет Худяков, — недаром предупреждал Мотков»{213}. Отсюда можно заключить, что Мотков говорил Худякову об излишней болтливости Ишутина, граничившей с предательством и особенно опасной в момент, когда, казалось, что заговор идет к своей развязке. Во всяком случае, ясно, что Мотков должен был выдвинуть настолько веские доводы в пользу необходимости убрать Ишутина, что смог убедить Худякова в неуместности его вмешательства.

Худяков объяснял посеянные Мотковым «роковые недоразумения» простыми интригами человека, который, «попав впервые в политический кружок, правдою и неправдою стал искать себе влияния»{214}. Это тоже нечаевская черта. И несомненно, что Мотков, видимо, веривший в собственную клевету, хотел вытеснить Ишутина и возбуждал к нему недоверие потому, что считал себя более способным руководителем тайного общества.

Измученный допросами и тяжелейшими тюремными условиями в Петропавловской крепости, разными уликами, как будто доказывавшими, что «москвичи разболтали все до последних пустяков», опасаясь проговориться под пыткой (его запугивали), Худяков в какой-то момент счел бесполезным «скрывать то, что уже доказано». К этому примешалось и убеждение, что Ишутина нет в живых. «Это ложное соображение, — сообщает он, — заставило меня написать на Ишутина какую-то ерунду». Спохватившись тут же, он решил проглотить смятые им в комок показания. «В одну минуту два зверя бросились на меня, — пишет Худяков, — и из всех сил избили меня до такой степени, что я потерял сознание»{215}. Ему при этом разорвали рот. Затем под диктовку следователей он написал так называемые «откровенные показания». От «откровенных» они были весьма далеки, но все же в них фигурировали Ишутин и некоторые другие москвичи, а также Никольские, Фортаковы, Ножин как сочувствовавшие революции и помышлявшие о тайном обществе. Это было 25 и 26 апреля. Худякова принудили написать записку А. Никольскому о том, что он во всем признался и призывает его к тому же.

вернуться

6

С любовью.