И каждое утро я выскальзывала из сна в карие глаза мамы с болью в шее из-за того, что спала сидя.
– Мама, почему мы такие грустные? – спрашивала я, пока она гладила меня по голове.
Первую ночь после того, как Жизель вернулась из больницы, она странно посмотрела на меня, когда я сидела в маминой кровати и читала комикс.
– Хол, может, тебе уже пора спать в собственной кровати?
Я покачала головой и попробовала не обращать на нее внимания. Но в ту ночь, завернутая в простыню, Жизель заползла между мной и мамой.
– Мне так холодно, – прошептала она, хотя стоял май и уже было тепло.
И когда я гладила дрожащую спину моей сестры, я чувствовала пушок, мягкие белые анорексические волоски, которые вы росли, чтобы защитить ее во время всех тех одиноких ночей, когда она спала не дома.
Теперь я, как и она, одна в больничной палате. Если надолго закрыть глаза и совсем не шевелиться, можно превратиться в ничто. Это не сон и не тихая молитва. Это просто исчезновение, без звуков, без жара, без боли. Отсутствие вне времени. Меня нет. В этой комнате.
Глава 13
Бинтовать сломанные ребра не рекомендуется.
После звонка мы с мамой молча едем в больницу. Проходим по ярко освещенным коридорам в педиатрическое отделение, где Холли сидит в кровати, окаменевшая от болеутоляющих. Ее уложили на куче подушек, на носу у нее повязка. Я проверяю, не перебинтовали ли ей ребра. На лице у сестры изнуренная улыбка, она говорит «привет» излишне бодро, и мы подтягиваем стулья поближе к ее кровати.
Мамино лицо пронизано… чем? Я больше не могу сказать. Может быть, смесью гнева и облегчения или просто усталостью человека, привыкшего к дурным вестям. Но она тоже улыбается, одной рукой берет ладонь сестры, другой мою.
Я заговариваю первая, протягивая руку, чтобы погладить Холли по голове.
– Ты как?
– Нормально. – Она пытается улыбнуться, но ее запекшиеся губы трескаются. – Не спрашивайте меня, что случилось. Все равно что. Не спрашивайте.
Холли смотрит прямо перед собой на нарисованного Винни-Пуха, который достает мед из горшка. Не очень удачная картинка: старина Винни похож на веселую крысу с разлитием желчи.
Но я и не собиралась спрашивать. Я знаю агрессию девочек-католичек и Холлином мире, знаю, что они обожают драться. Это был и мой мир и в средних, и в старших классах; семь долгих лет невообразимого ада. А еще я знаю, на что способна Холли: я видела, как она стоит на руках на гравии, плюхается животом вниз с двухметровой вышки для прыжков в воду. Холли живет ради этого, но вдруг я удивляюсь, потому что она начинает говорить, медленно, своим прежним детским голоском:
– Прости меня, мама, я так виновата.
Травмы, полученные при аварии, происходят в результате сильного сдавливания.
Холли остается в больнице на ночь, а Сол ведет меня в симпатичное итальянское заведение на восточной окраине города. Он хорошо выглядит; он чисто выбрит и пахнет мылом, хоти умудряется пролить красное вино па рубашку еще до того, как мы успели сделать заказ. Он лаже снял гипсовую повязку с руки и показывает, какое ловкое у него правое запястье. Оно выглядит тоньше и бледнее, чем левое.
– Больно было, когда тебе снимали гипс?
– Да нет, только я ненавижу больницы. Мне от них не по себе, только не принимай на свой счет.
– Знаю. Больницы мало кому нравятся. Я постоянно думаю о Холли. она казалась такой маленькой в голубом больничном халате. Я постоянно думаю про ее нос, – говорю я, пока Сол просматривает меню.
Я не смотрю. Я и так знаю, что возьму. В хороших итальянских ресторанах я всегда заказываю одной тоже: мидии в белом винном соусе и чесночный хлеб. Дает чувство сытости при наименьшем количестве калорий.
– Ты выяснила, она хоть дала сдачи?
Я качаю головой:
– Нет, она, конечно, без башни. Однажды спрыгнула с крыши на землю сквозь баскетбольную корзину. Но она не любит драться. Разве что со мной, конечно.
– И когда ее выпишут?
– Завтра или, может, послезавтра. Говорят, она упала на голову, в общем, на лицо, так что ее хотят оставить и понаблюдать.
Он кивает.
Я промахиваюсь стаканом мимо рта, и в конечном итоге вода выплескивается мне на лицо. Сол берет салфетку и вытирает ее.
– Я скучаю по твоим волосам, – говорит он. Сегодня я ради приличия завернула их в голубой шарф.
– Ой, у меня были великолепные волосы, не сочти за хвастовство, но я в жизни горжусь пятью вещами: моими способностями к учебе, волосами…
Приходит официант с блюдом маринованных оливок, чесночного хлеба и дымящейся тарелкой макарон под соусом альфредо. Он откупоривает еще бутылку вина, налипает стакан и предлагает мне. Я делаю глоток.
«У нас были прекрасные волосы. У нас».
Начинается. Я паникую из-за еды: три оливки, почти сто калорий, если округлить. Сол начинает выкладывать макароны мне на тарелку, и у меня на лбу выступает пот.
– Я этого не закалывала! Я не могу это есть.
– Я заказал… успокойся, – говорит Сол, бросая на меня короткий взгляд.
«Он вмешивается, нарушает равновесие. Все было рассчитано, распланировано, и тут является он, и…»
Я кидаю в рот еще две оливки и пытаюсь не думать об этом, какого черта, не каждый же день. Господи, у меня же свидание, и в каком-то смысле первое нормальное свидание в жизни. Но спиной я чувствую гул, а он продолжает выкладывать макароны, и я чуть ли не кричу:
– Хватит!
Сол оглядывается на людей за соседними столами, которые нервно ему улыбаются, накручивая макароны на вилки. Официант спрашивает, все ли в порядке, Сол кивает и снова наполняет бокалы вином. После ухода официанта Сол наклоняется ко мне:
– Не хочешь сказать мне, почему ты так нервничаешь?
– Да нет, вообще-то я хочу есть, давай поедим, ладно? – говорю я, у меня во рту полно макарон и две соленые косточки от оливок под языком.
– Тебе разве здесь не нравится? – спрашивает он, беря вилку и опуская взгляд темных глаз на мои голые плечи. – Я думал, ты всегда голодна.
– Да. Обожаю макароны, – говорю я и сую вилку в рот, думая, сколько я сумею просидеть за столом, прежде чем отодвину тарелку и, извинившись, побегу в туалет.
Этиология; 1) причина болезни, специфический раздел медицинской науки, изучающий проблему причинности; 2) в более широком, немедицинском смысле – установление причины.
Холли выписывается сегодня, поэтому мы с мамой стараемся навести в доме порядок, сделать весеннюю уборку, хотя уже начало июня. Она мост полы, а я стою на стуле и пытаюсь снять шторы с карниза, чтобы их постирать.
Когда мы с мамой одни в доме, когда впереди несколько часов времени, причем не надо идти по магазинам, забирать Холли с каких-нибудь занятий или везти меня на какую-нибудь встречу, мне нравится расспрашивать ее о прошлом, о Томасе и о ее приятеле, может, лучше сказать, женихе, который был еще до папы. Я знаю отдельные фрагменты этой истории. Я знаю, что жениха звали Миша, что она должна была выйти за него замуж, но он умер за четыре месяца до свадьбы. Часть о папе – как они познакомились и полюбили друг друга – оставалась в тумане. Может быть, если я узнаю прошлое, это поможет мне понять то, что произошло между Томасом и мной? Понять, почему у нас ничего не вышло?
Может быть, живущий во мне ученый отчаянно хочет установить источник нашего взаимного несчастья. Может быть, мне нужна сказка о влюбленности моих родителей, в которую я могла бы поверить. Какова бы ни была причина моего любопытства, я вынуждена задавать вопросы, собирать улики по незаконченному делу между мной и отцом, прежде чем оно будет закончено. На этом бесконечном досье, в которое я постоянно добавляю, извлекаю, изобретаю невидимые свидетельства, на нем ярлык «Любовь» – и я ношу его с собой везде.
Хотя я слышала мамину историю бессчетное количество раз, мне нужно услышать ее снова. Каждый раз я чувствую, будто что-то упускаю. Слушать, как рассказывает мама, это все равно, что смотреть старое кино. Может быть, дело в акценте или в том, что она переводит с другого языка и мне приходится больше внимания обращать на язык, потому что за всей этой мимолетной шелухой – шутками, флиртом, переодеваниями – я как-то потеряла нить происходящего в действительности. Это такая игра, и которую мы играем вместе с мамой: она медленно разогревается, делает вид, что открывает тайну, а я подзадориваю ее, притворяясь, что ничего не знаю, хотя предвижу все фрагменты истории. Она поднимает глаза от пола и прислоняет швабру к кухонному столу, когда я говорю: