– Расскажи мне еще раз про санаторий, но только еще расскажи, что было раньше, когда ты работала медсестрой в Венгрии.
Она пожимает плечами, потом подходит к раковине и наливает себе рюмку прозрачного абрикосового ликера, отпивает и наливает другую рюмку мне. Мы чокаемся, потом она опускает голову.
Я морщусь от сладкого вкуса ликера, вкуса смелости моей матери, и он обжигает мне горло.
– Что ты хочешь знать?
– Я хочу знать почему. Почему ты поехала в санаторий.
Она поднимает бутылку к свету, может быть, проверяет, хватит ли ей ликера, чтобы договорить до конца.
– Мы встретились с твоим папой в Венгрии, на какой-то вечеринке у Миши. Он был пьян, не Миша, а папа, и у него заплетался язык. Он был высоким, с удивительными синими глазами, одет он был бедно, и все женщины смеялись, когда он рассказывал свои сумасшедшие небылицы. В общем, это был званый обед, и после десерта я осталась в столовой и расставляла цветы, заказанные на вечеринку.
Он подошел ко мне сзади. Я видела, как он подходит, потому что там висело зеркало, и мне надо было бы отвернуться, но я не отвернулась. Я осталась стоять, где была, нюхала лилии и ждала, что он будет делать. Он стоял у меня за спиной несколько минут. Никто даже не заметил, что мы стояли и смотрели на свое отражение. Он вдыхал мой запах, как будто я была цветами. А я чувствовала, что от него пахнет алкоголем, потом и сигарами, которые засучил ему Миша.
– Всучил ему, мам, всучил, а не засучил… Ну и что, он сказал что-нибудь? Чего он хотел?
Так всегда бывает, я всегда прихожу в возмущение и ужас от нескромности Томаса. Я открываю холодильник и достаю нам две бутылки пива, разливаю по стаканам и выжимаю лимон, как нравится маме. Мы переходим на переднее крыльцо, где светит солнце. Пол сохнет, а стиральная машина с занавесками установлена на деликатный режим, так что у нас есть время. Мама сидит на кресле-качалке с краю крыльца, я рядом с ней. Она обнимает меня одной рукой.
– Твое здоровье, – говорю я, улыбаясь.
Мама улыбается в ответ, облизывая капли с запотевшего стакана.
– И что было дальше?
– Твой отец сказал: «Что ты тут делаешь? Тебе здесь не место, и ты никого не убедишь, даже его». Тогда я повернулась и дала ему пощечину.
– Что он имел в виду, что тебе там не место? Ты же собиралась замуж за Мишу.
Мама искоса бросает взгляд на меня, как будто я уличила ее в чем-то, но быстро берет себя в руки.
– Наверно, он имел в виду в политическом, в социальном смысле.
– И что же это значило? Что ты не была коммунисткой? Что он не принадлежит к твоему классу?
– Что-то в этом роде. Скажем, я не была идеальной женой для Миши.
– Но…
– Я знаю, тебе этого не понять. Я была медсестрой, Жизель, простой медсестрой.
Я смеюсь.
– В каком смысле «простой медсестрой»? Разве социализм не означает, что все равны?
– Да, Жизель, в теории, в идеальном, так сказать, мире, но не на практике.
– Не понимаю.
– Видишь ли, дело не только в этом, в студенческие годы несколько раз участвовала в акциях протеста против режима, в политических клубах…
– И ты все бросила, когда встретила Мишу? Мама кидает на меня резкий взгляд и наклоняется ко Мне, медленно выговаривая слова:
– Я не могу тебе этого объяснить. Не могу оправдать. Тогда все было по-другому, не так, как сейчас. Я встретила человека, хорошего человека, несмотря на его политические убеждения, а потом я встретила твоего отца. Так ты хочешь узнать, чем кончилось, или нет?
Вдруг я понимаю, что чем больше вопросов я задаю, тем меньше мама говорит. Это навсегда останется для меня загадкой, хотя я выросла под гул ее голоса, объяснившего мне старый мир, расстановку сил, направлявших ее волю.
– Ты моя дочь, Жизель. Ты можешь слушать, что я тебе рассказываю, но не можешь судить.
Я киваю:
– Ладно.
– Тут в комнату вбежал Миша, – продолжает она. – Он попытался сгладить ситуацию. Он сказал, что, кажется, Томас слишком много выпил. И обнял меня перед всеми. Из-за меня в присутствии его коллег случился скандал, пусть даже небольшой, но он был так добр. – Она поворачивается ко мне, как будто видит что-то у меня в лице и хочет описать это, должна об этом говорить. – Твой отец не был плохим человеком, Жизель.
Я вынимаю из ее руки повисший стакан и встречаюсь с ней глазами.
– Я знаю, мам, и что же случилось потом?
– Твоего отца выгнали на улицу, как в мультфильмах, пинками.
– Господи!
– Да. Но в букете я нашла письмо с адресом. Он устроился работать в санаторий и пришел к Мише, чтобы сказать о своем отъезде.
– Но потом он отвлекся? Из-за тебя? Мама краснеет и закрывает лицо руками.
– Кое-чего я тебе не рассказывала. Я знала Томаса еще до того, как познакомилась с Мишей. Мы вместе ходили в школу, только он уже ее заканчивал, когда я перешла в старшие классы. Он знал, что я поступила в медицинское училище, он был знаком с моим отцом, матерью…
– Ничего себе. Что же, выходит, ты знала папу до того, как познакомилась с Мишей?
Она игнорирует вопрос и опускает голову мне на макушку, и мы переходим в предвечерний час.
– Твоего отца больше никогда к ним не приглашали. Томас был личным врачом Миши, но Миша умер вскоре после того скандала, видимо, так они и попрощались. Вот почему я поехала за твоим отцом в санаторий, чтобы уйти от всех и от всего. – Она говорит так, словно все это совершенно ясно, словно все это абсолютно логично.
Мама отворачивается, поднимает голову и нюхает воздух, и я не могу видеть ее глаз: рассказ окончен. Она раскачивает кресло, отталкиваясь пятками. Я думаю о том, как она снова и снова повторяет его имя, сжимая краешки губ и отводя глаза. Миша. Быстро. Так быстро, что я почти могу притвориться, будто не слышала восторга, застрявшего у нее в горле, как рыдание.
Туберкулезная инфекция переносится воздушно-капельным путем: туберкулез может передаваться через кашель, чихание и пение. Инкубационный период длится без каких-либо симптомов очень много лет.
Сол подъезжает к нашему дому в побитом старом «шевроле» в ту минуту, когда мама выезжает со двора, чтобы забрать Холли из больницы. Сол подходит к ее машине и представляется в окно. Мама улыбается ему, и потом я вижу, как всю дорогу вниз по улице она подмигивает мне и показывает большой палец. У меня такое чувство, будто я знаю, что она скажет потом: «Гизелла, ты не рассказывала мне, что он такой квелый. Ведь он квелый!» – «Ты хочешь сказать, клевый… Да, он симпатичный».
Я вытаскиваю ноги из кроссовок Холли и провожу ими по траве, а Сол плюхается рядом со мной и целует в щеку.
– Оказалось, это совсем не больно.
– По-моему, мама считает тебя симпатичным.
– Ну, не могу ее за это упрекать. – Сол выдергивает пивную бутылку из моей руки и делает глоток, потом пытается понюхать мою подмышку.
– Эй!
– От тебя приятно пахнет, порошком, травой и потом. А еще кроссовками, пивом и лимоном.
Он опять как бы невзначай целует меня – долго. Когда он так делает, у меня кружится голова. Я весь день ничего не ела, кроме старой, тяжелой, как свинец, оладьи из кабачка, которую Холли принесла домой с урока по домоводству, а кусок хлеба, который мама поджарили для меня с молоком и яйцом, оставила в духовке, чтобы он подсох.
– Что у тебя на уме, Джи? Ты летаешь в каких-то облаках.
Я смотрю в глаза Сола, темные и тоскливые, я замечаю, что, когда на них падает свет, они совсем не черные, но почти карие, теплые, доверчивые. Вдруг меня охватывает ужас. Меня подавляет мысль о том, что мне нужно как-то провести оставшуюся часть дня, но говоря уж об оставшейся жизни.