Сьюзен опять выругалась, и, когда дверь со стуком распахнулась, вдруг со всех сторон нас окружили визжащие девушки.
– Ой, господи-и! Лопну, если не пописаю!
Сьюзен злобно на меня взглянула, но я не обратила внимания, сворачивая двадцатку, чтобы вынюхать с полочки остаток белого порошка. Там оставалось еще довольно много, пока мы обнимались и дурачились.
Потом все девчонки вдруг ушли, и я осталась одна. Я подошла к раковине, подставила ладони чашкой под край и тщательно умылась, как Холли много лет назад, когда я ей велела вес-все смыть, пока наши родители не вернулись домой.
Я посмотрела на красные глаза и нос в зеркале. Я подумала о своем теле, явно не слишком привлекательном, явно недостаточно худом, мне казалось, что вес девушки стройнее, тоньше меня.
Вдруг мне в голову бросилась кровь. Я не могла прогнать мысль о синих внутренностях трупа, который мы вскрывали на той неделе, замаринованных в формальдегиде. Мертвые органы имеют странный тускловатый оттенок, и, хотя я умела обращаться со скальпелем, я еще не привыкла копаться в трупах, перебирая бледные органы.
Не помню, что случилось потом, только очнулась я на полу, у меня болели голова и спина.
Когда Сьюзен нашла меня, я еще лежала на полу.
– Господи боже. Жизель, ты поэтому не пьешь?
– Я сейчас оклемаюсь, – оказала я, осклабясь и вставая на трясущийся пол.
– Мне сказали, что у тебя был припадок.
– Ты не волнуйся насчет Грега. Меня парни не, интересуют. Во всяком случае, мне так кажется.
Я побрела к двери, она распахнулась и ударила меня прямо в лоб. Тут же вскочила шишка размером с мяч для гольфа.
Неужели это я?
– Ой.
Мне удалось еще раз оглянуться на зеркало, но потом Сьюзен вывела меня наружу.
На следующее утро я рассматривала свои налитые кровью глаза и клялась, что больше я к кокаину близко не подойду. Но когда я посмотрела в зеркало в ванной, я увидела больше чем свидетельство ночных гуляний: произошла какая-то перемена. Кто-то мрачно смотрел на меня в ответ. Я знала, что ее кожа едва прикрывает механизмы ее извивающихся внутренностей. Тогда она впервые обратилась ко мне со своими сладкими речами:
«Ты думаешь, ты им нравишься? Думаешь, они тебе друзья? Они тебе не друзья, им тебя просто жалко».
Тогда она много не говорила, не так, как сейчас, но она показывала мне разные вещи, картинки. На следующий день она заставляла мои ноги шевелиться быстрее, куда бы я ни шла, и визжала, когда я протягивала руку ко второму куску хлеба:
«Ты что, правда собираешься его есть?»
Когда я смотрела на нее в зеркале, ее осуждающие кошачьи глаза напоминали мне, что я недостаточно хороша, что все, что у меня есть, – университет, тело и жизнь – я должна стараться сохранить, работать вдвое, втрое больше других, чтобы не потерять все это. По ночам она доводила меня до судорог ужаса, когда ее огромный сердечный насос высасывал все возбуждение из моих вен и превращал его в осуждение.
«Думаешь, ты какая-то особенная? Потому что у тебя в голове полно всякой заумней дребедени?».
В те первые тихие минуты, когда я смотрела на ее отражение, я закрыла глаза, желая, чтобы она исчезла. Но и так и слышала, как нож вспарывает ее мягкие бледные руки. Я воображала, как она разрезает нас, чтобы показать мне нашу кровь. В то утро она была просто оболочкой, которая еще формировалась поверх моей кожи. Но несколько минут спустя, когда я снова посмотрела в зеркало, она начала брать верх; ее глубокие влажные глаза моргали, глядя на меня, живые.
«Представь меня друзьям, – зевнула она. – Я хочу с ними познакомиться».
Хороший хирург как свои пять пальцев знает биохимические связи и анатомические ориентиры организма.
Когда ее принесли домой, я измерила и взвесила ее, пересчитала пальцы на руках и ногах и промерила рефлексы. В отличие от меня Холли родилась длинная и тощая: 4 килограмма 329 граммов. Она терпеть не могла, когда ее пеленали – отпихивала ногами одеяла, игрушки и всех, кто оказывался на линии огня. Всех, кроме папы. Его она не пинала. Считалось, что у нее замедленное развитие, потому что она никак не начинала говорить, хотя быстро научилась ходить. Она двигалась как пьяная, падала, но упорства ей было не занимать.
У Холли была забавная привычка: когда ей было грустно, или что-то не нравилось, или она уставала, она ложилась правой щекой на пол. Она вжимала розовое ушко в деревянный пол нашего дома, совала большой палец в рот и глядела на пыль под мебелью, размышляя о той несправедливости или наказании, которое только что выпало на ее долю.
Когда она лежала на полу, трогать ее было нельзя; она толкалась, пихалась и колотила любого, кто пытался ее поднять. Лучше было оставить ее в покое и подождать, пока папа нежностями не прогонит ее мрачное настроение.
Холли родилась глухой на левое ухо.
«Я уйду» – это была первая осмысленная фраза Холли. Она сказала мне ее, сидя на полу и выжимая горькие слезы. Ее дрожащий голос, ее попытки говорить показывали, как сильно она старалась быть умницей. В то время мы пытались заставить ее разговаривать односложными словами. Мы ликовали и плясали по кухне и делали ей радостные знаки, когда она лепетала что-нибудь вроде «гу-гу» или «ня-ню». Мы пытались отучить ее молчать целыми днями, после чего она вдруг просыпалась с криком.
– Холли. умница! Холли, ты говоришь!
Я невольно потянулась вниз, чтобы взять ее на руки, но она захныкала и прижалась к полу. Она сжала кулачки и горько заплакала. Я убрала руки. Мама готовила ужин, скороварка свистела, папа в гостиной читал вслух стихи. И без того уже о доме было слишком шумно.
Рожденная в мире полуслов и орущих радиоприемников, венгерских песен и нескончаемых мелодрам, Холли уходила в подполье, когда наша чертова динамичная семья слишком уж расходилась. Холли рано научилась нас прогонять или, по крайней мере, затыкать хоть ненадолго.
А я? Я родилась между старым и новым миром, через пять месяцев после того, как мои родители приехали в эту страну, и мне понадобилось двадцать два года, чтобы понять, как научиться контролировать шум, как урвать себе хоть чуть-чуть покоя и тишины, да и сейчас не очень-то мне покойно.
Глава 2
Когда Жизель в прошлом году приезжала домой на рождественские каникулы, я заметила: что-то происходит. Я видела, как ее глаза бегают по тарелкам во время обеда, подсчитывают, планируют, как отделаться от еды. У нее было несколько хитростей. Чаще всего она съедала пару кусочком с тарелки, а все остальное выкидывала в мусорное ведро, когда, как она думала, никто не видит. Но ей пришлось этим заниматься не слишком долго, потому что я заметила и сказала маме.
Узнав, что есть такая болезнь, я пошла в библиотеку разобраться. «Перфекционизм как расстройство», «Девушка, которая думала, что у нее нет желудка». Затаив дыхание, я сидела над этими книжками, положив их на чистый, блестящий стол. Я сидела в тихой библиотеке, а в ухе у меня тикали часы, и я разглядывала фотографии тех девушек с огромными головами и ужасно длинными костями, которые чуть не протыкали кожу, так что казалось, будто им должно быть больно.
В конце апреля, когда нам позвонила Сьюзен, соседка Жизель по комнате, и сказала, что Жизель заболела, и сгрызла все ногти на одной руке.
– Она сдала годовые экзамены – успела сказать мне Сьюзен, пока я не передала трубку маме. – Она в первой десятке отличников и хочет остаться на летние курсы, но, по-моему, ей нужна помощь.
Я не удивилась, мама и врач Житель тут же устроили ее в какую-то лучшую клинику в городе, хотя туда записывались чуть ли не на год вперед. Я не уверена, может, мама воспользовалась папиными регалиями, чтобы надавить на кого нужно, или Жизель было так плохо, что ее требовалось положить в больницу немедленно. В общем, Жизель попала в больницу после одного «случая» в колледже. Сьюзен всегда очень туманно говорила об этом «случае». Может, Жизель где-нибудь упала в обморок или, может, совсем чокнулась и стала кидаться едой на уроках по анатомии. Короче говоря, им надоело терпеть, да и ей, кажется, тоже надоело. Но я не хочу сказать, что она пошла врачам навстречу – ничего подобного.