– Расскажи мне, чем кончилось.
– Я уже рассказывала.
– Я забыла, расскажи еще раз.
Хороший врач ставит безопасность и интересы каждого пациента превыше всего остального.
ИСТОРИЯ ТОМАСА
Миша привел Томаса в угол деревянного сарайчика, заставленного садовым инвентарем. В середине сарайчика карточный столик и несколько стульев. Томас сидит на одном из угловых стульев, а Миша, более высокий и сильный из них двоих, связывает Томаса, наматывая грубую веревку на его запястья. Томас пинает ногами по стулу и упрашивает:
– Миша, я понимаю, что ты меня не любишь.
– Да, уж хотя бы это ты понимаешь. Я тебя ненавижу. Я ненавижу, как ты говоришь, как ты ходишь, как ты смотришь на мою жену.
– Она тебе еще не жена.
Миша натягивает веревку, так что она режет Томасу руки.
– Ты должен сказать ей, должен сказать кому-нибудь, ради бога, у тебя эпилепсия, но есть же лекарства. Ты не можешь скрывать такую болезнь, это опасно.
Миша затягивает узел; Томас чувствует, как горят запястья, горят до самых костей.
Миша опрокидывает карточный стол, а потом нацеливается и бьет Томаса ногой прямо в живот. Томас складывается вдвое и чувствует, как у него по щеке стекает плевок.
– Не смей приближаться ни ко мне, ни к Весле, ни к моим друзьям. Я пришлю обслугу, чтобы тебя развязали, и тогда ты сядешь на ближайший поезд и уедешь в город. Коли я когда-нибудь тебя увижу или услышу, тебе не жить.
Миша садится на корточки над Томасом; их лица достаточно близко, чтобы Томас почувствовал, как от Миши пахнет спиртным и укропом.
– Но можно же что-то сделать, тебя можно лечить. Никто не обязан знать.
– Меня уже тошнит от общих секретов.
Миша встает и поворачивается, а Томасу удается распутать веревку, и он бросается через опрокинутый стол, но Миша уже выходит за дверь. Томас просовывает руку в приоткрытую дверь, в щель, откуда в сарай просачивается свет, лес, мир, но Миша с силой захлопывает дверь и разбивает ему верхние фаланги пальцев. Томасу слишком больно, чтобы кричать, он слышит, как снаружи лязгает засов.
Позднее, когда тело Миши вытащат на берег, приедет и уедет «скорая», в сарай придет горничная, чтобы выпустить его, и она закричит, увидев, как он сидит у стены, баюкая руку со сломанными пальцами.
Горничная выпускает его, он не подходит к Весле с утешениями, нет, он бегом взбирается на пригорок за домом, там железнодорожные пути. Он прыгает в канаву и приседает, как стрелок, в голове стучит пульс, пальцы онемели. Он снова бежит, его сердце бьется вдвое, потом втрое быстрее. Наверху он останавливается и отдыхает, глядя на освещенный дом, из которого доносятся ее причитания. Он считает пульс и думает о нерожденном ребенке, а потом встает и идет вдоль рельсов. И потом в его голове ничего не остается, кроме яркого и жаркого страха смерти.
Если пациент умирает, это не значит, что его обязательно следует оперировать.
– Он думал, что, если кто-то узнает, его карьере придет конец. Он думал, что Томас всем расскажет – обо мне, об эпилепсии, обо всем. Разоблачит его. Поэтому он запер его в сарае, – говорит она, сжимая мои пальцы в своей ладони с такой силой, что мне больно.
– Может, он думал, что Томас попробует его спасти, и поэтому запер его. Может, он утонул не случайно, может…
Мама отодвигается от меня и смотрит на мой лоб, гладя мои сухие, жесткие волосы.
– Я пыталась вернуть его к жизни, я двадцать минут делала ему искусственное дыхание. Я все испробовала. Я же медсестра. Я…
– Я знаю, мам, я знаю.
– Для Миши не было ничего важнее карьеры, а в партии не терпели никаких слабостей.
– И ты поэтому?
– Что поэтому?
– И ты поэтому влюбилась в Томаса?
Мама обхватывает голову руками.
– Скажи, скажи мне об этом. Я хочу знать, мама. Теперь все равно, изменила ты Мише или нет. Просто я обязательно должна знать.
– Я не знаю, как это вышло. Однажды мы просто столкнулись друг с другом в парке. Разговорились… пошли вместе поужинать – Миши не было в городе, – увлеклись, сплетничали о нашем городке. Твой отец казался таким свободным, знаешь, Холли бывает такая же, как будто ей нет дела до правил, до того, что будет потом, чего от нее ожидают.
– Да.
– Вот какой был Томас. Он не мог впустую молоть языком, не мог притворяться, что принимает всю эту коммунистическую дребедень, не мог.
– И это тебе понравилось.
Мама видит, как я дрожу, и накрывает мои колени простыней.
– Да, я любила это в нем, – говорит она почти с каким-то вызовом.
– Потому что ты тоже ее не принимала.
– И это тоже, а еще у Миши было столько секретов, столько проблем…
– А у папы не было?
– Нет, во всяком случае, не так, как у Миши. Никаких секретов, кроме меня.
Наступает долгое молчание, и я как-то нахожу в себе силы, чтобы привстать и обнять маму. Мы недолго обнимаем друг друга, не двигаясь и не говоря ни слова, как будто ничего не было до этой минуты и после нее ничего не будет.
– Ты считаешь, что я виновата, Гизелла? – тихо спрашивает она у меня над плечом.
– Я никогда не узнаю, что это значило для тебя, поэтому я не могу тебя судить, не могу. Мне просто нужно было знать, что ты вышла замуж за моего отца.
– Я вышла за твоего отца.
Мама держит мое лицо в руках и внимательно смотрит мне в глаза. Потом у меня в голове возникает образ реки, которая увлекает Мишу вниз и вдаль, как сломанную ветку, оторванную от ствола, и вдруг вспыхивает мысль: она понятия не имеет.
Глава 31
Жизель пришлось сделать срочную операцию, она называется лапароскопия. У нее эндометриоз, из-за которого получилось так, что маточная ткань у нее разрослась повсюду, где ее не должно быть, – в животе, на яичниках. Поэтому ей было так больно во время месячных.
После операции Жизель привезли в палату, и я сидела рядом с ней и смотрела, как она дышит. Из-за этого меня потянуло в сон. И я тоже немного поспала. Я проснулась, потому что услышала, что в комнате еще кто-то есть. Это оказался врач. Молодой парень, ненамного старше Жизель. Он посмотрел на ее карту, хотя палату освещал только свет из коридора. Я хотела, чтобы он ушел; наверняка в больнице лежал кто-нибудь с сердечным приступом, которому врач был нужнее. Я скрестила руки на груди и стояла над Жизель, зевая, а она спала мертвецким сном.
– Швы совсем маленькие. Вот здесь небольшой, – он ткнул себя в живот в районе пупка, – и еще три пониже. У нее еще молодая кожа. Шрамов практически не останется.
Он улыбнулся.
Я кивнула и стала вертеть в руке какую-то трубку, распутывая ее и думая о маленьких, аккуратных швах у нее на животе и что когда-нибудь она спокойно, без стыда, сможет надеть купальник. У меня не хватило духу сказать ему, что моя сестра ходит на пляж полностью одетая. Но я знала, что, если бы Жизель не спала, она бы оценила его работу, его умелые бледные руки и мазь, которой он посоветовал бы ей смалывать шрам, чтобы ускорить заживление.
– Спокойной ночи, – сказал он. – Если она очнется и ей что-нибудь понадобится, позовите медсестру.
Я улыбнулась ему, и он вышел из полутемной комнаты в ярко освещенный коридор. Мне казалось, что Жизель дышит с трудом. Я закрыла дверь, включила маленький ночник и подняла ее халат, чтобы осмотреть злой розовый шрамик, которым так гордился врач. Глядя на ребра Жизель, на ее торчащие бедренные кости, трудно было испытывать надежду. Она дышала так, как будто не надеялась. Ее вес даже при том, что чистый, белый питательный сироп насыщал ее оболочку, внушал что угодно, только не надежду, и все-таки что-то в этой крохотной, почти бесшовной линии сказало мне о надежде. Я запомнила ее кривой след на коже Жизель, глядя, как она ворочается во сне.