– Два пятьдесят!
– Два пятьдесят? Может, для ровного счета три?
Я кладу деньги на розовое одеяло и быстро беру кепку, натягиваю на голову и опускаю козырек.
– Ну ты красотка, Энджи! – пищит она и восторженно показывает мне большой палец.
Я улыбаюсь ей в ответ, меня как-то утешает то, что кто-то выглядит не лучше меня. Я иду на угол улицы, слышу, что она меня зовет, и оборачиваюсь. Она машет мне голубым одеяльцем.
– Энджи! Погоди!
– Что?
Она подходит, вся сплошные ноги на восьмисантиметровых каблуках, и вручает мне одеяло.
– А я думала, это твоего, м-м, ребеночка.
Она ничего не говорит, но вкладывает мне в руку два горячих четвертака.
– Твоя сдача.
И в первый раз за несколько недель кто-то смотрит мне в лицо и не боится того, что видит. Я поднимаю на нее глаза, на заскорузлую тушь, осыпающуюся с опаленных ресниц, на потрескавшуюся пудру, прилипшую, как клей, к подбородку в тенях щетины. Я благодарна ей за эту грязную, но практичную вещь, за то, что меня заметили.
– Ты не Энджи, – говорит она, разглядывая мой лоб. У меня из живота вырывается измученный стон, а она разворачивается на каблуках и говорит: – Возьми одеяло. Не знаю, куда ты идешь, но, по-моему, дорогуша, оно тебе понадобится.
Послеоперационная палата является продолжением операционной, поэтому анестезиолог и хирург должны оставаться в курсе состояния пациента и быть доступны на случай осложнений.
Я бреду по узкой улице с заскорузлым одеялом в руках.
Я здесь. Я одна. «Ну, почти».
Я снопа в черных джинсах, белой рубашке, голубой кепке и с сумочкой Агнес. Я в мире, в городе. У меня есть право. Теперь я живая.
Я илу вдоль мусорных контейнеров, мимо сточных канав на задах баров и ресторанов. Я слышу голоса, лязг трамваев, мужской смех, детский плач. Я слышу, как сердце качает во мне кровь, то, что от нее осталось, я слышу, как она курсирует по мне великолепными волнами боли, а потом опять биение отчаявшегося, недовольного сердца.
Что он чувствовал? Что он чувствовал, когда умирал, утопая в собственных выделениях? Набитый всякой дрянью. Я иду, пока хватает сил, пока ноги не становятся грязными от вони Чайнатауна и ремешки резиновых шлепанцев не натирают их до волдырей. Я сажусь у пожарного выхода здания, накинув на плечи одеяло. Жду, когда ко мне вернется мое имя, сижу на заднем крыльце в темном переулке, пытаюсь дышать, мне кажется, что я застряла в путах мертвого сердца и провале чужого мозга.
«Кто же меня все-таки сделал?»
«Ты мусор, рожденный от двух мужчин».
«Нет».
«Надо знать происхождение, да, доктор?»
«Да».
«Эпилепсия передается по мужской линии, не так ли? Не потому ли он водил тебя делать электроэнцефалограмму?»
Если электроэнцефалограмму снимают в больнице или крупной частной клинике, с результатами могут ознакомиться несколько неврологов, что снижает долю субъективности и пристрастности.
Через неделю после энцефалограммы воспоминание о ней и гудение в теле блекнет. Тот день мне вспоминается двумя вспышками: вот папина серая шляпа покачивается среди десятков чужих голов, а вот комок клубничного мороженого у меня на туфле. Но я не помню, как это было, когда меня обвивали черные провода и тихий белый шум ударял мне в нос, как газировка. Я знаю только, что из-за того дня мои родители до сих пор не разговаривают друг с другом.
Потом однажды утром перед школой звонит телефон. Папа берет трубку и кивает, не говоря ни слова, кроме «Спасибо» в конце разговора. Я разминаю яичницу с кетчупом, Холли сосредоточенно старается не уронить стакан с соком, и мы не отрываем глаз от маленького телевизора на кухонном столе, где Большая Птица поет о том, как хорошо иметь друзей. Потом пана вешает трубку и поворачивается к Весле, которая стоит у раковины. Она смотрит на него, ее суровый взгляд давит на него, обвиняет.
Активность мозга аномальна только во время припадка, поэтому возможность регистрации припадка при ЭЭГ маловероятна.
Следующий месяц: новая больница, новый врач. На эту вторую проверку мама не идет, но, когда мы возвращаемся домой, она ждет на моей кровати с холодной салфеткой, новой книгой и плиткой шоколада. В ту ночь мне не нужно прокрадываться к ним в постель, потому что она ложится рядом со мной на моей маленькой кровати и крепко меня обнимает.
В школе я рассказываю одноклассникам, что я робот и меня периодически надо перезаряжать, иначе у меня сядет аккумулятор, сочиняю фантастические истории о том, что у меня внутри провода, о схемах моего компьютерного мозга, об электрическом токе, проходящем по моему телу. Объясняю, что, кроме моего отца, никто не понимает принципов работы моих тонких механизмов. Я даже сама начинаю немного верить в эти сказки. Но кое-что я не рассказываю никому: мне кажется, что, возможно, я умираю. Это объяснило бы, почему все мои родные, кроме Холли, которая слишком мала, чтобы понимать, что такое смерть, очень ласковы со мной, Я никому не говорю, что не боюсь умереть и что но время этих проверок ничего не находят.
И я больше чем когда-либо ненавижу мать и тот день перед третьей проверкой, когда она встает между мной и Томасом, кладет руку ему на грудь и говорит: «Ты никуда ее не поведешь. Хватит, Томас, довольно». Поэтому я обзываю маму таким словом, которое никогда не говорила раньше, и она дает мне пощечину, но мне все равно, потому, что я вижу, что она разлучает нас с папой, и как раз в тот момент, когда я стала молить Бога, чтобы эти проверки никогда, никогда не кончались.
Исследования показали, что генные мутации, передающиеся через поколения в основном по мужской линии, приводят к развитию припадков и аномальному формированию мозга.
И тогда я прыгаю на скрипучую пожарную лестницу с черепом обезьяны, одеяльцем уличной лепки в руке и газировкой в дыхании.
«Я была здорова. Ведь ЭЭГ ничего не показала, так? Мнение другого специалиста, третьего…»
Наконец мы пытаемся расслышать призраков, я и мое второе «я», с нашими неопровержимыми доводами против любви, мы идем по ночному переулку, мы поднимаемся выше, выше!
«И все-таки ты не мог отступиться, ты не мог быть уверен, что я…»
И поиске звезд, места для отдыха.
«…что я все-таки была твоя, целиком твоя».
Глава 35
Мы возвращаемся домой, мама в панике: она только что обзвонила все больницы и собирается звонить в полицию.
– Ты думаешь, что она может прийти домой? – спрашивает она меня.
– Конечно, домой, я думаю, ей просто было нужно ненадолго уйти из больницы.
Она ходит за мной по кухне, тут в дом входит Сол и глядит на маму, подняв брови. Он морщит лицо, наверно, пытается улыбнуться.
– Доброе утро, – говорит Сол, хотя уже почти стемнело.
По дороге Сол хлебнул еще виски в аварийном порядке, так сказать, чтобы «справиться с ситуацией».
Медсестра нам не особенно помогла, хотя и поискала Жизель в шкафах и среди грязного белья. Врач Жизель позвонил в полицию. Я хотела еще поговорить с ними, но у Сола, который ходил взад-вперед по коридорам, был такой вид, будто он сейчас сорвется, и поэтому мы ушли.
– Мам, у Сола есть мобильный, если хочешь, мы будем нюнить тебе каждые пять минут. По-моему, я знаю, где она, – вру я.
– Я поеду с тобой, я не могу сидеть здесь и ждать.
– Ты должна остаться, а вдруг она придет или позвонит, ладно?
Она медленно кивает, рассеянно водя пальцами по телефону. Прежде чем она успевает что-нибудь сказать и остановить нас, я хватаю Сола за руку, и тащу его из дома, и говорю ему, чтобы он медленно ехал в ближайшее кафе: надо, чтобы он хоть чуть-чуть протрезвел.
В кафе, пока он паркует машину, я заказываю ему двойное эспрессо навынос. Беру стакан и стою в дверях, глядя, как мимо идет народ. Покупатели с новыми мятыми пакетами, дети за руку с мамами. Девчонки моего возраста идут под ручку, разглядывают витрины, поправляют солнечные очки, лижут мороженое и растягивают губы в улыбке. Это должны быть мы. Глядя на них, я почти верю, что мир – безопасное и порядочное местом Бог по-прежнему им управляет. Я говорю коротенькую молитву: «Господи, защити мою сестру, помоги ей хоть как-нибудь».