Я зажмуриваюсь и чувствую, как он касается меня, когда протягивает руку, чтобы погладить ее спящее младенческое лицо, ее волосы, потом мое плечо. Я что-то лепечу. Я чувствую на себе его льдисто-голубые глаза. Они оценивают, определяют, эти водянистые кошачьи глаза. Они могут видеть меня даже в самой темной комнате дома.
Он вынимает фонарик из моей ладони. Я секунду цепляюсь за него, потом сдаюсь, вдавливаю голову в подушку, все еще чувствуя на себе эти глаза чистой воды. Я надуваю губы, как Холли, когда она хочет, чтобы он ее поцеловал, но у меня этот трюк никогда не работает. Вместо этого я чувствую, как ее руки толкают меня в затылок. Она еще раз вздыхает мне в шею, и ее теплое, сладкое дыхание обволакивает меня, образует кольцо, которое охраняет меня от всего, какие бы счеты он ни пришел свести. Он отступает, но только когда мои глаза раскрываются и встречаются с его глазами.
Он дважды моргает, вдруг он не уверен в своей оценке. Ему что-то интересно. Что?
Я вижу каждую ресницу, как будто под микроскопом, толстую и кишащую жизнью. Как и мои, его глаза кажутся голубыми, но прозрачными. Он снова мигает в удивлении, видя их, два голубах кружка, уставившиеся на него, вдруг, в кои-то веки, без злорадства, без кокетства. Может, перемирие?
Он еще минуту стоит, в его глазах горит множество вопросов.
«Откуда ты явилась? – телеграфируют его глаза сквозь темноту, – И когда, когда ты уйдешь?»
Учась на медицинском факультете, в какой-то момент естественно задуматься, действительно ли медицина – та профессия, которую вы надеялись приобрести.
Может показаться, что я равнодушна к родным. Холли доказывает свою правоту тем, что накидывается на меня, пышет гневом, скандалит, она хочет показать, что я буквально уничтожила нашу семью своим срывом. Нет, я не равнодушна. Я знаю, что обидела маму, я вижу, как она вытирает глаза, когда я оставляю на столе недоеденную яичницу, когда достает мою одежду из корзины для грязного белья и видит, что я ношу все те же дырявые футболки, которые носила в пятнадцать лет. Ей хочется, чтобы я была больше, крепче, чтобы я не так легко простужалась и кашляла. Ей хочется, чтобы я была как остальные девочки, постоянно покупала бы себе новые шмотки и набрала бы еще несколько килограммов для защитного слоя между собой и внешним миром, если он мне понадобится. Мне жалко маму, но у меня никогда не повернется язык сказать ей или Холли, что все это начал он.
Все это начал он со своими ледяными голубыми глазами, под взглядом которых мне хотелось молить его о том, чтобы он позволил мне существовать. Холли не знает, что это такое – любить того, кому наплевать, жива ты или умерла. Она еще не понимает, что безответная любовь, в конце концов, превращается в ярость и хаос, нервы и внутренности, вывернутые наружу, как собачьи кишки. Она еще не понимает, что иногда тот, кто любит безответно, должен потребовать возмещения, что любовь может быть злым и подлым делом, что иногда из-за любви можно потерять терпение. И когда нервы и кишки для вида убраны внутрь, кожа зашита, а кровь смыта, чтобы ни в чем не виноватые Зеваки не испытывали чувства неловкости, в том, кто носит эту любовь, начинает тяжелеть ядовитая опухоль, которая растет медленно и неуклонно, превращаясь в бешеный сгусток обезображенной ткани.
Этот сгусток расположен на два ребра ниже сердца и называется ненавистью.
Глава 4
После нашей ссоры Жизель не разговаривает со мной целями днями, ну и пускай, потому что после школы я почти все время торчу на беговой дорожке и вообще мало ее вижу. Наша дурацкая ссора погружается в молчание и стук ложек о стенки кофейных чашек по утрам.
Но вчера, через неделю, в течение, которой Жизель разгуливала в пижаме и валялась на диване, уставясь в телевизор, она позавтракала вместе с нами. Она даже заговорила о том, чтобы вернуться в университет, и вызвалась пойти в больницу вместе с мамой. Потом она оделась и сама поехала на групповую терапию.
Может быть, прежняя Жизель возвращается, только может быть.
Сегодня она разглядывала в зеркале свои волосы, пытаясь их укротить. Я увидела перемену в уголках ее ярко-розового кошачьего рта, с которого не сходила мрачность с тех самых пор, как она вернулась из клиники.
– Что? – ворчливо спрашивает она, когда я просовываю голову в дверь ее комнаты.
– Извини.
Я стою у нее в дверях, а она разбирает постиранное белье. Жизель поднимает голову, на ее лицо падает выбившаяся светлая косичка. У нее румянец, она чуть выгорела, вид у нее почти здоровый. Она облизывает губы и протягивает мне яркие красные шорты.
– Они тебе понадобятся для победы.
Мои счастливые красные шорты, которые я надеваю только на соревнования.
– Спасибо. – Я подхожу к корзине и притягиваю Жизель к себе.
– Ты чего?
Жизель запинается, я тяну ее к себе, чтобы обнять. Она прижата бедрами к моему боку. Я кладу руку ей на пояс и чувствую, как сквозь футболку проступают костяшки позвоночника.
– Прости, – говорю я ей.
– За что? Что ты сделала?
– Ничего.
И держу ее на секунду дольше, чем надо, тогда она отталкивает меня, и я чувствую, что ее волосы пахнут летом.
С самого детства Жизель хотела стать врачом, как папа. У нее ген науки. Которого нет у меня.
Жизель платила окрестным мальчишкам по доллару за белку. И по пятьдесят центов за птицу. Она 6рала с них обещание, что они не сделают им больно, и велела приносить только тех, которых сбили машины на дороге, но я знаю, что мальчишки стреляли в них из пневматических пистолетов, потому что Жизель подолгу вынимала стальные пульки из воробьиных грудок. Для этой работы она пользовалась старыми ножницами, клещами, пинцетами и салатными щипцами.
Однажды она стащила у папы из его дорожного докторского чемоданчика какие-то специальные ножницы, и когда он узнал, то весь побагровел и разорался на нее.
– Я запретил тебе прикасаться к моим вещам – гаркнул он, сдвинув брови, что бывало нередко, когда он разговаривал с Жизель, и выдернул стетоскоп из ее руки.
Я садилась на корточки над зверьком, которого она оперировала, и до сего дня запах латекса и больниц напоминает мне о Жизель, потому что она заставляла меня мыть руки и надевать перчатки.
Я собирала цветы для могилок, и мы устраивали небольшую церемонию и хоронили зверьков в дальнем углу сада. Жизель не торопилась, зашивая раны в крохотных аккуратных грудных клетках, от которых мне вспоминались шрамы на шее Франкенштейна.
– Иди сюда, поближе, – говорила она, открывая складки кожи. – Смотри, видишь? Видишь сердце?
Когда наш отец умер от сердечного приступа, я сидела на ступеньках очень долго, как мне казалось, и слушала, как мама говорит по телефону. Она тихо произнесла наш адрес. Она медленно проговорила по буквам нашу фамилию, как будто впервые ее прочитала.
– Васко, – сказала она. – Вэ – как вода, а, эс, ка, о.
Потом она тихо повесила телефонную трубку и стояла, трясясь всем телом.
Я побежала по лестнице и комнату Жизель и нашла ее под одеялом. Она дрожала, потела и плакала в подушку.
– Жизель. – сказала я. – Жизель, он умер.
Тогда она обхватила меня руками, и во мне ничего не осталось.
Она так крепко меня прижимала, как будто я – что он и еще не умер. Как будто вея ее жизнь и слезы могли наполнить меня, и я опять смогла бы стать им. И я снова и снова повторяла, что он умер, ей в ухо, пока мой голос не стал похож на крик, а она все держала меня. Чтобы она знала, что это не он, а я. а он скоропостижно умер.
Глава 5
Во время остановки сердца оно с каждой минутой теряет способность к мышечной деятельности и слабеет.
Урок сердца № 1: первая встреча.
Не забывайте дышать.
Я стояла у входа в больницу и только успела стрельнуть сигаретку у пациентки после нашей групповой встречи, как увидела стеснительного парня со сломанным запястьем и длинными курчавыми волосами, спускавшимися ему на спину. Его взгляд застал меня врасплох, и у меня внутри побежали мурашки. Он шарил по карманам здоровой рукой, искал спички. Когда он, наконец, заметил меня, вид у него был почти испуганный. Он шагнул назад и для равновесия оперся рукой на стену. Его глаза раздевали меня, но почему-то мне от этого не стало неудобно, как бывало обычно; его взгляд показался мне знакомым, как будто я только что вылезла из ванны, а он ждал меня с полотенцем в руках. У меня задрожали руки. Его взгляд как будто искал во мне что-то завязанное, и ощущение развязываемого узла было немного болезненным. Тогда до меня дошло: я его знаю.