Выбрать главу

Володя встал, вытаскивая сигареты.

— Вытри его, Митя…

Митька еще раз потянулся полой ко рту, чтобы смахнуть пену. Мерген открыл глаза.

— Вытрись, Мерген, — сказал Митька, думая, что тот пришел в себя.

Но Мерген ничего не видел. Глаза его перебегали с предмета на предмет — это были не те предметы, что мог сейчас разглядеть Митька: не кусты, не камни, не лошади, не облака, не солнце, колющее спицами сквозь препятствие ветвей. Он бормотал что-то, обращаясь не к ним — не к Володе, не к Митьке, а к каким-то иным людям, плотно окружавшим его в этом временном безумии. Он говорил бурно, неразборчиво — Митька не понял ни одного слова, — лицо его играло, словно все возможности мимики, прежде им скрываемые, должны были проявиться именно сейчас за две-три минуты: он часто повторял что-то, какую-то одну и ту же фразу и вот наконец, понемногу перекочевывая сюда, в мир кустов, скал, облаков и лошадей, вдруг отчетливо выкрикнул:

— Ну нельзя же, нельзя же так с людьми, нельзя!..

И сразу после этого уставился мутными глазами на Митьку, помолчал, стал приподниматься, чтобы сесть, сел, точнее — полусел, привалившись спиной к бугру, и спросил неожиданно хмуро:

— Что? Что вы? А?..

— Ничего, — сказал Володя, пожав плечами. — Покурить сели.

* * *

Володя курил, дым не торопился рассеиваться, застревая в ловушках листьев и веток. Он что-то спрашивал, а Мерген отвечал. Говорил медленно, словно занятие это было ему в новинку. Казалось, он выдавливает слова из себя, как из тюбика, где они лежат строго друг за другом и появляться могут только по одному.

Митька не прислушивался к их разговору. Он не знал, к чему относились первые понятые им слова Мергена. И никто бы уже не мог узнать этого, потому что даже сам Мерген уже забыл все то, что еще недавно так отчетливо видел; и очень удивился бы, если бы ему сказали, что он произнес такую-то фразу. Однако Митька отнес слова на свой счет, вспомнил пастуха, насупился, исподлобья рассматривая листву, камни, обломки веток на тропе… Он чувствовал смутную вину, но не стал бы в ней признаваться. Конечно, и за водой можно было сходить, и вообще… Он и раньше знал, что здесь, в горах, своя жизнь, свои представления обо всем; он и раньше знал, что следует стараться принимать эти представления такими, какие они есть, подстраиваться под них… Он взглянул на Мергена — тот уже порозовел немного.

Митька поднялся, побрел по тропе вперед. Поднял обломок кремешка, потер о штаны. Наткнулся на песчаную полянку. Стал присматриваться и скоро нашел то, что искал — несколько вороночек одна возле другой. Они были небольшими, глубиной в спичку. Митька походил вокруг них, шаря глазами по песку, натыкаясь на какие-то черненькие пятнышки, но все это было не то, не то… И вот увидел наконец большого жилистого муравья, длинного, стремительного. Митька хлопнул его ладонью, поймал и, осторожно взяв пальцами, бросил в воронку. Лев (там жил муравьиный лев) бесновался в своем укрытии, стреляя песчинками вверх, чтобы вернее завалить добычу к себе, цапнуть за ногу челюстями и утянуть в песок, как в воду. Однако Митькин муравей был из боевых: поначалу растерявшись, он затем единым махом вылетел из воронки и поспешным пунктиром помчался наутек. Митька снова его схватил, бормоча что-то увещевающее, сунул в ловушку… Так было три или четыре раза, и всякий раз перед тем, как бросить муравья льву, Митька бормотал, осторожно сжимая его пальцами:

— Ну все, ладно… Вот последний раз — и все… Убежишь — не буду больше ловить.

Вот опять он выбрался — черный, злой, жилистый, ускользающий от смерти. Митька потянулся к нему, но рука замерла в воздухе, потому что он услышал:

— Эй, Митя! Где ты там! Поехали!..

Они уже сидели в седлах. Орлика Володя держал в поводу.

Вот ведь сколько раз он уже решал про себя — не будет торопиться! И Володя все время говорит: не торопись! И Мызин толкует то же. А у него опять от спешки руки подрагивают!

Митька перехватывает повод, делает два шага и сует ногу в стремя…

Земля уходит вниз, и он — не по правилам, забыв и на этот раз все, чему учили, — снова оказывается в седле, слыша только, как стучит и колотится нетерпеливое сердце.

Глава 4. Сангпуштак

1

Когда они вышли во двор, стало слышно позвякиванье капкира о казан. Горьковатый чад перекаливаемого масла слоился между деревьями и виноградными шпалерами, и низкое солнце дырявило его золотыми лучами.

— Ой, не могу! — бормотал Нуриддин, приунывший после двух часов разбора и корректировки подстрочников. — Зачем это все? Зачем стихи? Зачем подстрочники? Вот есть сад, есть земля, вода, деревья… воздух, солнце! — он поднял руки, запрокинул голову и зажмурился. — Зачем стихи? Кто будет читать мои стихи? Деревья будут читать мои стихи? Вода будет читать мои стихи? Ветер будет читать мои стихи? Нет, первым мои стихи прочтет Раджаб Насыров, чтобы потом в газете назвать их плохими!.. Во-о-о-ой!.. Никита, нам пора немножко выпить водки! А?

— Где твои боевые племянники? — спросил Ивачев, озираясь. — Наверное, уже замучили бедную Марту…

— Что ты с этой Мартой, как… не знаю! как с ребенком!

Ивачев пожал плечами.

Марту ему было жалко. Особенно зимой. Зимой Марта обычно валялась под батареей. Раз в три или четыре дня та полужизнь, что продолжала в ней теплиться вопреки предписаниям природы, пересиливала оцепенение анабиоза, и тогда она начинала вяло шевелиться. Если ее переносили в кухню и опускали на пол перед капустным листом, Марта апатично покусывала его, затем с усилием переползала, мочилась желеистым молоком и шагала по прямой, запинаясь с нерегулярностью испорченного механизма. Вскоре она упиралась в ножку стола или стену. Ножку Марта способна была обойти; стена же возбуждала в ней приступ бессмысленного упорства: вместо того чтобы повернуть и двинуться обратно, она принималась скрести по ней заскорузлыми когтистыми лапами в попытках проникнуть за. В конце концов кто-нибудь, чертыхнувшись, отрывался от своих дел и переворачивал ее драконьей кожистой мордой в обратную сторону. Тогда она плелась до другого препятствия.

Следя за ее тягучей зимней мукой, Ивачев невольно пытался вообразить, как это несчастное существо жило прежде. Должно быть, прежде Марта временами все же испытывала счастье… может быть, когда лежала с полным желудком на солнцепеке: панцирь раскалялся, и кровь струилась быстрее, разнося по телу щекочущую истому. И сердце стучало: тук-тук, тук-тук, тук-тук; пусть редкими, пусть слабыми ударами — но тоже в меру сил поддерживало биение Вселенной… Потом нашли лихие люди… поклали в мешок… привезли в снега, в морозы… держали в зоомагазине… продали… беда, как представишь!

— Хаём! — крикнул Нуриддин, и через секунду с крыльца женской половины дома кубарем слетел что-то дожевывающий на ходу Хаём.

— Никита-амак интересуется, где его черепаха, приехавшая на свою историческую родину, — веско сообщил ему Нуриддин. — Где сангпуштак? Ты видел?

Не переставая жевать, Хаём горячо заговорил, роняя изо рта крошки, отрицательно мотая головой и показывая пальцем в глубину сада, где на противоположной стороне огромного двора виднелась в зелени стена второго дома — там жил один из братьев Нуриддина.

Ивачев вздохнул и отвернулся. Когда говорили так быстро, он ничего не понимал.

— Я так и думал, — сказал Нуриддин, когда Хаём вприпрыжку побежал назад к крыльцу. — Я же говорил — от черепахи стоит только отвернуться на три секунды, и она тут же потеряется в траве! В общем, они только на минуточку положили черепаху возле забора и пошли взять по кусочку свежей лепешки с каймаком… их Махбуба-хола позвала… а когда пришли, ее уже не было… Но Хаём-бой говорит, что он в этом не виноват, а виноват его старший брат Фотех! Хаём-бой говорит, что он предлагал привязать ее веревкой за ногу… и тогда сейчас Никита-амак получил бы свою черепаху обратно… но старший брат Фотех его не послушался, а только дал подзатыльник.

Ивачев рассмеялся.