— Что случилось! — грубо сказал Ивачев, отводя глаза. — То и случилось! Ты как маленький, Нуриддин!.. Свободу почуяли! — Он поднял кулак. — А если свободу — значит свободу для всего!.. Ты вспомни! Два года назад мы с тобой мечтали, чтобы тебя напечатали. Хоть в оригинале, хоть в переводе. Ты забыл? Никому не нравилось! Все твое было неактуально! А на самом-то деле все было актуально, да вот только не было свободы!.. А теперь! Смотри — у тебя вышло две книги! Десятки публикаций! Рвут из рук! Только пиши! Все хотят печатать — в России, в Хуррамабаде — все!.. Свобода! Красота! Но ведь свобода — для всех!.. Ты же сам говоришь — дракон! Для драконов — тоже свобода!..
Он замолчал, рывком повернулся в кресле. Побежала в глаза серая лента дороги.
Оазис приближался, и уже видно было, как волнуются верхушки огромных шумливых чинар.
— Нет, — упавшим голосом сказал Нуриддин. — Нет. Здесь этого не будет.
Бахром нацепил очки и негромко выругался.
— Она шевелится? — спросил Хаём.
Нуриддин и Бахром остались возле машины — в тени большой ивы, накренившейся над берегом ручья, — а Ивачев все бродил под деревьями, и в голове у него шумело так, словно он выпил триста граммов злой хуррамабадской водки.
Из-под земли била серебряная вода. Мощным грифоном она вздымалась над поверхностью скалистого бассейна, серебрилась, играла, рвалась — а потом успокаивалась и тихо текла по широкому чистому руслу мимо деревьев и людей. Вокруг чаши, благодарно охраняя ее, высились огромные, тихо переговаривающиеся, в три или четыре обхвата, чинары; серо-зеленая их кора была чистой, как детская кожа.
Огромные рыбы, похожие на золотые слитки, стояли в прозрачной воде, лениво пошевеливая плавниками или одним резким движением хвоста перенося себя на новое место.
Рыбы не боялись людей. Люди, разоблачась до исподнего, — взрослые с молитвой, сопутствующей омовению, а дети просто для прохлады, — лезли в воду и плавали в ней наравне с рыбами; и когда человек, набултыхавшись, плавно вставал на близкое дно, к его ногам тотчас стекалась стайка мальков — то ли стремясь найти червяка во взбаламученном иле, то ли в надежде выискать что-то съедобное между пальцами его ног, то ли просто чувствуя себя обязанными ему поклониться.
Рыбы не боялись людей, а люди не боялись змей. Большие длинные змеи то и дело медленными стрелами пронзали серебристо-голубую гладь, и от их приподнятых черных голов расходились по воде длинные усы.
Все здесь жили вместе, и никто не грозил другому.
Ивачев обнял Хаёма, а тот приник к нему, и они, не замечая времени, зачарованно сидели на зеленом бугре возле квадратного хауза, из которого бил волшебный источник.
— Хаём-бо-о-о-ой! Э-э-э, Хаём-бо-о-о-ой!..
— Зовут, — с сожалением сказал Никита. — Пойдем?
Хаём кивнул.
И вдруг спохватился:
— Сангпуштак! Надо пускать, Никита-амак!
— Сейчас отпустим… — сказал Ивачев. — Самое время. Я дочери обещал — в горах. Она чуть старше тебя, Хаём. В Москве живет… Но тут лучше, чем в горах.
— Конечно, лучше! — серьезно согласился Хаём. — Святое место. Мазор.
Они подошли к машине.
— Сангпуштак? — разочарованно спросил Хаём, заглядывая в пустую коробку.
— Вон, видишь! — сказал Нуриддин. — Как танк проехал!
В свежей зеленой траве был виден след шириной в ладонь — будто прокатали валиком. Он уходил дальше, дальше — и пропадал из глаз на вершине пологого холма.
— Вот что значит — настоящая родина! — пояснил Нуриддин. — Как только я ее вынул из коробки, она тут же двинулась вперед! И ни разу — ты веришь, Никита-амак? — ни разу не оглянулась! Сразу забыла нашу дружбу!
— Слава богу, — сказал Ивачев. — Как говорится… э-э-э… худо дод, худо гирифт!
Бахром, возившийся у очага, высыпал в казан лапшу тонко нарезанной моркови и спросил, подмигнув:
— Никита-амак, вы не забыли лучший способ есть кислое молоко?
Ивачев помотал головой. Что-то щекотало руку. По ладони полз маленький серый жук.
— Не бойся! — сказал Бахром. — Это хараки худо!
— Божий ишачок? — переспросил Ивачев. Солнце слепило, все кругом было зеленым, золотым. Глаза слезились. — Зачем богу такой ишачок?
— Говорят так… — пожал плечами Бахром.
— Э-э-э-э! Что значит — зачем!.. Что значит — говорят!.. Богу все нужно! — воскликнул Нуриддин. — Хаём! Смотри вокруг! Ты видишь? — Смеясь, он хлопнул в ладоши, вскочил, взял мальчика за руки и стал выплясывать с ним в высокой траве, громко распевая: — Смотри! Это твоя родина!.. Ты видишь? Все нужно Богу! Это Божий ишачок! Это трава Бога! Это маки Бога! Смотри, сынок!.. Это горы Бога! Это солнце Бога! Это небо Бога! Это люди Бога! Ты видишь?..
Бахром расставлял рюмки, откупоривал бутылку.
Улыбаясь, Ивачев откинулся в траву и стал смотреть в небо.
Высоко-высоко в безоблачной голубизне выжидающе кружил неторопливый коршун.
Глава 5. Свой
Буд-набуд, як касе буд…
Он разогнулся и прислушался, утирая пот тыльной стороной ладони.
— Сирочиддин! Э, Сирочидди-и-и-ин!..
Голос был визгливый и яростный.
Макушин бросил топор возле груды разломанных ящиков и неторопливо пошел к задней двери.
— Вот он! — завопил Толстый Касым, воздымая пухлые кулаки. — Вот он!.. Баран! Вредитель! Пилять! Черт послал тебя на мою голову!..
— Что ты орешь? — спросил Макушин, невольно отступая.
— Что я ору! — голос Толстого Касыма сорвался на визг. — Он спрашивает, что я ору! Я всегда говорил, что тупее русских — только памирцы!.. Это ты поставил здесь бидон масла?! Я спрашиваю — ты поставил?!
В пирожковой стоял полумрак — лампочка давно перегорела, а от света, лившегося в широкое низкое окно над прилавком, с которого прохожие покупали пирожки Толстого Касыма, в это дождливое утро толку было мало.
— Ты поставил?! — не унимался Касым. — Ты?!
Приглядевшись, Макушин увидел на полу поблескивающую лужу, похожую на пыльное зеркало.
— Восемь литров! Ты мне заплатишь за эти восемь литров! До копеечки заплатишь!
— Под ноги надо смотреть, — ответил Макушин. — Он всегда там стоял, бидон-то… Вон пусть и Фарход скажет…
Фарход невозмутимо переворачивал пирожки, шкворчащие в глубоком противне.
— По мне — так хоть куда вы его ставьте, бидон этот поганый, — сообщил он. — Глаза б мои на него не глядели. Все равно вечно под ногами болтается.
— Мерзавцы, — неожиданно ровным голосом сказал Толстый Касым. — Вы меня по миру пустите… — Он схватил пирожок с подноса, на который Фарход только что выложил десяток свежих, еще дымящихся и прыщущих маслом, несколько раз перехватил его из руки в руку, дуя на пальцы, затем торопливо затолкал в рот и, разумеется, обжегся, зафыркал — вытаращенные глаза вращались так, словно две маслины катались по блюдечку.
Макушин вздохнул и пошел назад во двор. Гнусный характер у Толстого Касыма. Не то что у Фархода. Этого ничто не может вывести из равновесия. Вот, например, Фарход никогда не скажет, что у него кончается подтопка. Ори Касым не ори, а мастер Фарход просто сядет возле остывающей жаровни и будет сидеть, посвистывая. Замечательный характер.
Он разломал ящик, отбив от него две стенки, и стал разбирать на дощечки.
Его звали теперь не Сергеем и не Сережей, а Сирочиддином. Только фамилия осталась прежней — Макушин. И то не совсем: прежде ударение было на втором слоге, а теперь на последнем… Впрочем, если ты работаешь на Путовском базаре в пирожковой, твоей фамилией заинтересуются только в том случае, если найдут мертвым возле мусорных контейнеров. А до того момента всем плевать, какая у тебя прежде была фамилия.
Заскрипела и хлопнула дверь.
— Ладно, хватит… — недовольно сказал Толстый Касым, дожевывая. — Вон уже какая гора. Кончай, иди лучше помоги лук рубить. Слышишь?
Макушин пожал плечами и прислонил топор к чурбаку.
— Хорошо, — сказал он. — Лук так лук.
— Все равно ведь надо, — сказал Толстый Касым со вздохом. — Хоть ни черта и не продается… Девятый час — ни одного пирожка не купили. А?
Макушин пожал плечами.
— А потом налетят — а пирожков нет! — раздраженно добавил Касым. — Верно говорю?