Выбрать главу

— Уф! Уф!..

У кирпичного забора смотрели из цинковых ведер яркие цветы. Он выбрал четыре тугих сиреневых бутона, расплатился. Розы нежно пахли.

— Сколько? — строго спросила бабушка, кивнув на букет.

— Два рубля.

Она ужаснулась, закачала головой.

— Пойдем, — сказал он и взял ее под руку.

Они прошли в распахнутые ворота. Там он вынул из матерчатой сумки эмалированный бидон и налил его торопливой водой дополна, заранее представляя, как всю дорогу она будет плескаться. Цветы пристроил на место бидона, и они весело выглядывали из сумки, как щенки из корзины. На всякий случай напился, несколько раз укусив твердую струю, бившую из крана.

Потом утер губы и спросил:

— Ну что, пойдем помаленьку?

— Помнешь цветы, — ворчливо сказала бабушка. — Дай сюда.

— Ничего им не будет, — сказал он, вздохнув. — Все равно увянут.

Солнце неумолимо вскатывалось вверх по небосклону. Сейчас воздух был душистым и свежим, потому что нес в невидимых порах микроскопические частицы росы. Но скоро станет мутнеть и слоиться и гнать пот из тела, оставляя на коже липкую соль.

— Пойдем, — сказала бабушка. — Пойдем. Ноги мои, ноги. Отрезать вас и собакам бросить.

Закусив губу, она цепко схватилась за его предплечье, оперлась, изготовила палку, перехватив ее и выставив вперед, вообще вся воинственно напряглась — и шагнула.

На глаз дорожка забирала вверх не очень круто, но даже его здоровые ноги чувствовали этот обман. Бабушка же шла мучительно, тяжело — каждый шаг давался ей с усилием, специально направленным на этот шаг. Она торопливо ковыляла, широко и поспешно переваливаясь с боку на бок, так припадая и клонясь, словно хотела перенести в конце концов тяжесть тела вперед — туда, где под ней не окажется ног. Низ темно-коричневого мятого платья плясал и закидывался. И все равно они шли очень медленно, потому что шаги ее были при всем этом по-детски коротки. Помочь он мало чем мог, но с удовлетворением чувствовал, как сильно она на него опирается — до боли.

— Подожди… Ноги мои, ноги. Уф…

Они остановились. Клюка была воинственно выставлена вперед и уперта в землю. Бабушка, тяжело постанывая при каждом выдохе, стояла, навалившись на рукоять, и смотрела вперед. Там дорожка задиралась все выше и выше, а идти по ней нужно было до самого конца.

— Сейчас, передохнем немного… — сказала она.

Он терпеливо ждал. По сторонам, разнообразно кренясь, торчали пики оград и верхушки памятников. С обелисков смотрели запыленные фотографические лица в овальных или круглых ячеях медальонов. Кое-где они были расколоты, а содержимое выковырено чьей-то злой рукой; провалы оставляли неприятное впечатление пустых глазниц. Крашеная бумага венков выцвела на солнце и поблекла, но то же солнце золотило ее сейчас лучами, и бумага казалась совсем свежей.

— Устала?

— Что?

— Устала, говорю?

— Уже довольно много прошли, — неуверенно ответила она.

Внук чувствовал, как подрагивает ладонь, сжимающая предплечье. Он кивнул. В действительности прошли совсем немного. Дорожка ползла вверх. Казалось, даже ей самой, дорожке то есть, это не нравится. Вниз она бежала куда веселее. Внизу была видна торчавшая из зелени шиферная крыша конторы. Ворота уже спрятались. Сразу за крышей в пыльном жарком тумане разбредался косыми улицами город Хуррамабад. Туман был сизого жемчужного оттенка — должно быть, от выхлопных газов. Еще дальше, довольно высоко над противоположным бортом долины, на черте, отделяющей видимое от прозреваемого, недостижимо голубели заснеженные вершины. Они были так далеки и прозрачны, что прохлада их казалась нарисованной на кисее.

Он отвернулся и подумал, что серебряной краски может не хватить. Бронзовой было достаточно — целая баночка. Ее и нужно-то было совсем немного — подновить шары на углах. Они будут бронзового цвета, а вся ограда — серебряного. Серебряной краски было пять пузырьков, а в прошлый раз он извел шесть, если ему не изменяет память. Подчистую. Придется экономить. Правда, сейчас у него тонкая кисть, а в прошлый раз была довольно широкая, круглая, он это отчетливо помнил. А ведь прошло три года. Если не четыре. Черт, как летит время!

Он взглянул на солнце. Оно висело примерно в первой трети. Было без нескольких минут одиннадцать, а у них еще и конь не валялся.

— Ну что, двинем? — спросил он.

— Что? — переспросила бабушка.

— Я говорю — пойдем?

— Пойдем. Ноги мои, ноги. Что?

— Ничего, я молчу.

— Ты погромче говори.

Она оперлась на него, напряглась и пошла вверх, торопливо раскачиваясь. Седая прядь выбилась из пучка и щекотала влажную от пота шею. Она хорошо отдохнула. Надо чаще отдыхать. Если не делать этого, ноги совсем не идут. А постоишь — вроде легче. Ох! Вот ведь иногда ничего, а иногда ступишь — хоть плачь! Коленки горят. Снегу бы приложить…

Когда стояли, отдыхая, она проследила его взгляд. Внук смотрел на горы. Отчего-то у всех, кто смотрит на заснеженные вершины, лица становятся печальными. Такие красивые эти вершины — просто не верится. Выдумка, мираж.

Сама она, подумав об этом, вспомнила почему-то, как лениво, словно масло, расходилась вода из-под жестяных скул пограничного катера. Катер стучал несильным мотором, скребся вверх по Амударье.

Почему вдруг вспомнилось?

Ах да, горы. Была самая жара, конец июля или начало августа. Лето тридцатого года. Катер жался влево, к своему берегу, порой на раскаленную палубу падали клочковатые тени деревьев, из последних сил цепляющихся за уступы обрыва волосатыми корнями. Промыло их, должно быть, весенней водой.

Да, горы. Справа и слева. С той стороны (с чужой, с неприятельской, с с обманчиво тихой вражеской стороны) они были точно такими же, как с этой, — серые, безжизненные… Какой снег!.. Еще бы, конец июля. Или начало августа. Какой тогда мог быть снег? Господи, да она бы засмеялась, если бы кто-нибудь ей сказал, что здесь может идти снег. Если бы, конечно, не заплакала. Горы стояли словно вырезанные из огромных кусков пыльного папье-маше. Или из затхлой серой ваты, пролежавшей до весны между рамами. Ненастоящие. Она потом много всяких видела, но такого чувства не возникало. Невсамделишные.

Она смотрела из-под навеса, как ближе к вечеру кулем валилось на них чудовищно большое, отвратительно жаркое солнце. Вода розовела, и чешуйчато золотилась кильватерная струя. Катер стучал мотором — что-то у него внутри фыркало, он ни с того ни с сего начинал иногда раскачиваться. Палубные доски понемногу стыли, с воды долетало веяние если не прохладного, то хотя бы чуть влажного воздуха. Ей было все нипочем. Впрочем, в девятнадцать лет все нипочем…

— Стой! — хрипло скомандовала бабушка. — Постоим немного…

Она тяжело дышала и оттого, что стояла оперевшись о палку и наклонившись, казалась совсем маленького роста. Смуглый морщинистый лоб покрылся мелкими каплями пота.

— Постоим, — с готовностью согласился он. — Куда нам спешить.

Она явно не расслышала, но переспрашивать не стала, только механически кивнула — должно быть, по выражению лица поняла, что фраза носит риторический характер.

Что-то зашуршало над их головами, пырхнуло. Внук взглянул туда и увидел веселого скворца, залихватски качающегося на тонкой ветви иудина дерева. Взгляд произвел на скворца действие, сравнимое с действием камня или пули, — он шумно взорвался и исчез, оставив после себя только спиральную раковину завихренного воздуха, но и она тут же рассосалась.

— Осторожная птица, — удивленно сказал внук, все еще глядя вверх, и вдруг зажмурился, заморгал и стал тереть глаз кулаком.

— Какая, какая птица? — забеспокоилась она. — Что такое?

— Соринка, — проскрипел он.

Глазу было больно.

— Сорока? — удивилась она. — Их тут отродясь не было.

— Соринка, говорю! — закричал он. — Соринка в глаз!

— Что ты кричишь! — обиделась бабушка. — Я и так все хорошо слышу. Дай сюда!

— Что я тебе могу дать, — буркнул он. — Глаз ведь не вынешь.

— Что? Говори погромче.

— Но я ведь не могу орать на все кладбище! — закричал он, закрыв ладонью один глаз и вытаращив другой. — Мы с тобой всех покойников расшугаем!