Лицо у него было широкое, обветренное.
Лобачев пожал плечами — мол, как видишь.
— Ага… — Курганов потянул из кармана сигареты, щелкнул зажигалкой, вкусно пустил клуб дыма. — Дело такое…
— А я ночью из окна-то глянул — елки-палки, горит! Ну и рванул в Сашкино… — сказал Лобачев, объясняя причастность. — И пожарных по дороге встретил.
— Ага… — кивнул Курганов. — Понятно…
Он еще раз огляделся, сплюнул табачинку и сказал:
— Ты вот чего… Ты тут лучше не крутись, вот что я тебе скажу…
— Чего? — удивился Лобачев.
Курганов смотрел ему в лицо. Воротник летчицкой куртки был поднят.
— Я говорю, ты бы тут не крутился, — повторил он. — Тут свои дела… деревенские… А то живо пристегнут. Уж я-то знаю…
— Да ладно, чего я-то… к чему пристегнут? — сказал Лобачев. — Серега-то… видишь, как вышло…
— Думаешь, там? — сощурившись, Курганов кивнул в сторону пепелища. — А может, не ночевал?
Лобачев снова пожал плечами.
— А где тогда? Уже бы появился…
Они помолчали.
— Понятно… — вздохнул Курганов.
— Главное, я… — Лобачев хотел сказать, что заходил вечером — дом был темен, и он решил, что Серега спит… хотел сказать это, но почему-то осекся и закончил уже говоренным: — Главное, я побежал, а машина навстречу едет…
— Ясно… — сказал Курганов, кивнул и пошел прочь.
Лобачев еще задумчиво смотрел в его широкую упрямую спину, когда за рукав потеребил Николай Фомич, сосед Сереги.
Дом его — Пестрякова Николая Фомича, — слава богу, не пострадал: хоть ветер и нес пламя, хоть и швырял снопы искр, а все же обошлось. Правда, Николай Фомич предполагал, что на крыше у него весь шифер от жара потрескался. Может быть, часть огня взяли на себя две большие яблони. Ну, конечно, и сам Пестряков маху не дал — бегал с ведром, поливал стены…
— Ну ты смотри, а! — подрагивающим голосом говорил Николай Фомич.
Он был с самой ночи без шапки — должно быть, потерял, пока метался возле горящего дома. С Лобачевым по одному и тому же делу он заговаривал в третий раз. Впрочем, и со всеми другими.
— Нет, ну ты смотри, а! Все попалило к черту! Яблоньки-то были — знаешь, какие? Яблоки — во! Ровные! Белые! А запах! — он махнул рукой. — Все прахом пошло!..
— Спасибо скажи, что дом отбили, Николай Фомич, — устало сказал Лобачев. — Яблони новые вырастут…
Со стороны оврага показались две фигуры.
— Э, брат, не скажи! Дом-то — конечно, хорошо… но яблоньки! — дребезжал Пестряков. — Такие яблоньки поискать! Наливные яблочки-то были!..
Присмотревшись, Лобачев разглядел Виталия и Верку. Они неторопливо плелись к месту события. Веркины зубы блестели — должно быть, улыбалась. Виталий по обычной своей привычке сосал палец.
— Каждое — во! А чистые! Ни тли тебе, ни цветоеда, ни плодожорки! Возьмешь в руку — светится! Что говорить!
— Да ладно, Фомич… Может, еще и не погибли… подымутся…
— Как же, не погибли!.. Смотри!
Пестряков стал яростно трясти ветки, и часть из них легко ломалась под его руками, а с других сыпались угольные хлопья обгорелой коры.
— Видишь? Видишь? Черт Серега этот! Черт пьяный!.. Видишь? Яблони мои спалил, черт поганый!..
— Тебе бы водки выпить, — нервно зевнув, сказал Лобачев. — Ты, Фомич, похоже, перенервничал…
— Я им сколько раз говорил — спалите нас, спалите! Одна безногая, другой без ума — бах золу чуть ли не в сенях! Как не спалить-то, господи!.. Ты смотри, смотри, что делается-то, господи!.. Да его давно уж в тюрьму надо было сажать! Давно уж тюрьма-то по нему плакала! Ну, господи, прости, — Пестряков широко перекрестился, — может, избавил уж господь от такого соседа-то, ни дна ему, ни покрышки!..
Солнце, словно никелевая монета, уже мутнело над лесом.
Никто еще слова не сказал впрямую о том, что, похоже, под этой грудой горелых чадящих бревен, под листами железа, еще совсем недавно раскаленного до красноты, а теперь остывшего, сизого, в разводах побежалости, под остывшими углями пожара лежат мертвые тела Сереги Дугина и его матери. Про себя же все думали именно так, и поэтому причитания Пестрякова были уже совсем неуместны: как хочешь, а покойников грязью не поливают… Однако Лобачев уже пришел к выводу, что Николай Фомич с перепугу тронулся умом, поэтому слушал его почти спокойно.
Подойдя, Верка остановилась возле поваленного плетня, внимательно рассматривая черные руины.
— Добленький день, — сказал Виталий, вынув палец изо рта. — Видишь, Велка, поголело… говолил я ему — не зги костел!..
Верка заметила Лобачева и смущенно загыкала, полуотворачиваясь и кося в его сторону глазом.
— Этих еще приваживал! — вскипел вдруг Пестряков. — Только дураков мне еще не хватает возле дома! Чтоб они мне все тут спалили! Этот черт не спалил, так они спалят! Нет, ну ты слышь, что говорит, — костер, говорит, жечь! Косте-е-е-л! Я те дам костер! А ну пошли вон отсюда, недоумки!
Пестряков сделал угрожающий шаг. Виталий испуганно повернулся и, переваливаясь на ходу и виляя бабьим задом, поспешил прочь, оглядываясь и встревоженно окликая:
— Велка, ну их! Пойдем, Велка!
— А-а-а! — торжествующе заорал Николай Фомич. — Не лю-ю-ю-юбят! А! Не лю-ю-ю-бят! Смотри-ка! — он схватил отвернувшегося Лобачева за рукав. — Не любя-я-я-ят!
— Да пошел ты! — Лобачев, на которого этот рывок неожиданно произвел действие спускаемого курка, дернулся в сторону. — Сам ты недоумок, Фомич, честное слово! Что плетешь!..
Он быстро шагал по дороге, а в спину летело:
— Во-о-о-о!.. Видели?! Да им-то все равно, что у нас тут погорело! Они ж наездом! Им хоть мои яблони пожги, хоть твои!.. Им все равно! Понае-е-е-е-ехали! У-у-у-у, путешественники!..
Когда Маша, возвращаясь из Сашкина, куда она каждое утро ходила за молоком, подходила к дому, уже совсем рассвело, и оказалось, что небо было таким же низким и хмурым, как вчера.
Банзай не взлаял в качестве приветствия, а просто поднялся, гремя цепью, и подошел к ней. Вздохнув, она поставила бидончик на крыльцо, полезла в карман за ключом, и тогда пес ткнулся квадратной башкой в живот и замер.
— Да отстань ты, — сказала Маша. — Вот пристал…
Банзаю шел пятый год, и это был матерый клыкастый зверь. К зиме он кудлател и становился похожим на медведя. А из Хуррамабада его привезли двухмесячным щенком — круглым, дружелюбно помаргивающим мягким тючком на коротких ножках.
Если б она захотела подробно вспомнить, как именно он у них появился, она бы не смогла этого сделать. Эпоха отъезда вспоминалась словно длинный сумбурный сон, в котором причины и следствия то и дело менялись местами. Наверное, Сережа заговаривал о том, что славно было бы взять с собой хорошего волкодава — из настоящих, мощного, с широченными лапами, массивной башкой… рублеными под корень хвостом и ушами — ну, одним словом, чабанского… Должно быть, она все это пропускала мимо ушей — ведь они жили тогда в странной атмосфере растерянности и надежд, земля уходила из-под ног, и Маша была сосредоточена на главном: без конца проворачивала в уме все то, что ждало их в недалеком будущем, пытаясь найти наиболее осмысленную комбинацию новых понятий.
Они уезжали из Хуррамабада навсегда, и это бегство, это изгнание было бы, наверное, куда более страшным, если бы уезжали одни. Однако их, отягощенных одинаковыми бедами и заботами — здесь страшно, а в других краях никто не ждет, — было много. Образовался инициативный комитет. Напечатали в газетах несколько статей. Скоро слепилось финансово-миграционное общество «Русич», имевшее ясные и определенные цели: с помощью миграционных служб добиться в России землеотвода под коллективное строительство и возвести поселок на собранные у пайщиков деньги. И пошло, пошло!.. шатко, валко, через тысячи препятствий… где по закону, где за взятки… слезными просьбами, уговорами, снова деньгами, всем, чем угодно, только не силой — какая сила у беглеца? Натурально: дали землю, и, кто хотел и имел возможность, смотались в далекую Калужскую область, в неведомую деревню Завражье, вернулись с одобрением: мол, место красивое, земляничное. Часть комитета налегке перебралась в Калугу — в затхлую комнатенку в подвале облисполкома, — и уже отсюда, сблизи, начала громоздить строительство: проектировка — раз, дорога — два, вода — три, цемент… транспорт… рабочие руки… лес… и далее, и далее — без счета.