Выбрать главу

Голомбек наклонился и окунул руку в воду. Она была теплая, как в ванне. Он забыл, что держит в руке письмо жены. И когда выпрямился, намокший листок бумаги сник, как пойманная бабочка. Франтишек машинально разжал пальцы, но письмо прилипло к ладони. Снова окунул руку в воду, и листок закачался на волне.

— Что я делаю? — громко произнес Голомбек.

Письмо колыхалось на воде и уплывало от него. На мгновение исчезло в тени водяного вала и опять появилось.

— Пусть себе тонет, — то ли сказал, то ли подумал Франтишек, — ведь в нем ничего нет. В письме нет ничего важного, одна ложь.

Но едва листок на секунду скрылся в тени, Франтишек бросился ловить его и намочил ботинки.

Письмо мелькнуло в толще новой волны и отпрянуло. Франтишек потянулся, но письмо, как живое, ускользнуло из-под самой его руки.

— Смотри, какой-то тип напился и лезет одетый в воду, — услыхал он у себя за спиной слова, произнесенные на настоящем кариокском наречии.

Вероятно, целующаяся парочка вышла из своей норы и остановилась позади него на пляже. Остальные их слова заглушил шум разбивающейся волны. Письмо снова отпрянуло, как живое.

— Нет, нет! — теперь уже во весь голос отчаянно выкрикнул Франтишек и ринулся вперед, погружаясь по колена. И захлопал руками по воде, вдруг сообразив, что лишь играет в погоню за письмом, а на самом деле не хочет поймать его.

— Нет, нет, нет, — повторил он тише, уходя все дальше от берега, но не погружаясь глубже: дно здесь не понижалось на большом расстоянии.

— Нет, нет, — бессмысленно пробормотал он, даже поймав письмо. Устремляясь вперед, шлепая по воде, которая наконец становилась все глубже. Голомбек скатал мокрую бумагу в трубочку, скомкал, растер в пальцах. Ему хотелось уничтожить Олино письмо без остатка, вычеркнуть из жизни, чтобы его совершенно не было.

А потом, когда уже и следа бумаги не осталось на ладонях, омытых соленой волной, он поднял руки и, по-крестьянски обхватив голову, замотал ею из стороны в сторону, бормоча:

— Нет, нет, нет… Судьба, судьба…

И так, держась за голову, он рухнул в набежавшую волну, которая подхватила его, подняла, подбросила вверх, а потом потянула в глубину.

Юная парочка на берегу только теперь подняла тревогу:

— Человек, пьяный человек утопился!

II

Весной 1947 года Алек вернулся в Польшу. Хоть и трудно было осуществить это решение, Билинский считал его единственно правильным. В Гдыню он приехал в конце апреля, а в начале мая, переждав у моря майские праздники, двинулся в Варшаву. Зима отступала неохотно, и весна, поздняя и холодная, затягивалась, как тяжелые роды. Листва едва показалась на деревьях, от утренников побурел и осыпался запоздалый цвет черешен, промозглый ветер дул целыми днями. Ничего не соображая и испытывая, пожалуй, только удивление от того, что вокруг неумолчно звучит польская речь, Алек ранним утром очутился в столице — опять на временном вокзале. Всю свою жизнь, с первого приезда в Варшаву, которого он, разумеется, не помнил, он оказывался на «временном вокзале» — в огромном деревянном бараке, поставленном на несколько лет, пока не достроят главный вокзал. Когда он вошел в это большое и грязное сооружение, у него сжалось сердце.

«Столько лет строили вокзал, и ничего из этого не вышло, — подумал Билинский. — Снова, черт побери, времянка».

Он пробрался сквозь толпу, которая показалась ему экзотической, словно на Востоке, и с чувством англичанина, прибывшего в самую захолустную колонию, вышел на привокзальную площадь. Один из носильщиков бросился к нему:

— Вы вернулись? — спросил он, явно не зная, как теперь следует обращаться к Билинскому.

— А вы по-прежнему все носите?

— Для меня мало что изменилось, — сказал носильщик. Это он всегда подносил вещи Алека к его «охотничьему» поезду. — Я тоже вернулся, — добавил носильщик.

— Издалека? — осведомился Билинский.

— Я был в Маутхаузене.

Билинскому это слово почти ничего не говорило. Кажется, так назывался один из концентрационных лагерей. Алек сел в какую-то скверную пролетку, но, собственно, понятия не имел, куда ехать. В Варшаве у него никого не было. Город казался огромным, отталкивающим, грязным пепелищем. Адрес госпожи Ройской, жившей теперь в Миланувке, был единственным, которым он располагал.

— Ходит ли электричка до Миланувка? — спросил Алек извозчика.