Если я пишу тебе, то, значит, действительно полагаю, что ты изменился. Ты не мог остаться тем маленьким Билинским, который рисует такие миленькие картиночки. Пейзажи ты никогда не рисовал, но получился бы у тебя военный пейзаж? Например, обычный лес, но чтобы чувствовалось, что в этом лесу совершено массовое убийство? Чтобы это был такой лес, как тут, под Коморовом. Или высокий дуб, но чтобы явствовало, что под этим дубом лежит мой убитый друг Янек Вевюрский, лучший из людей, которых я встречал на этой земле.
Я полагаю, что ты изменился. Ибо только изменившись, ты сможешь оценить то, что найдешь здесь: пепелище разбитой Польши. Польша сожжена и разбита или разбита и сожжена. И наверняка еще будет гореть. Это страшно и тяжело, но чтобы сюда вернуться, надо стать совсем другим человеком. Думаю, что ты полюбишь ее, как полюбил я. Не сразу, ибо тру дно полюбить этот конгломерат исторических нелепостей, кровопролитных эскапад, гениальных пастырей от поэзии, всегда желающих быть чем-то большим, нежели ремесленники, людей низких, скверных, лишенных размаха — нагромождение вещей не столько плохих или гнусных, сколько попросту отталкивающих. Особенно история. Но ведь история — это то, что мы преобразуем, даже прошлое преобразуем, и, может, тебе удастся так преобразить будущие времена, что и минувшее преобразится. Мы никогда не испытывали недостатка в людях, но и самые великие из них отличались подлостью. И к подлости примешивалась доза глупости, превышающая ту, которая необходима творческому человеку. А порой это была не глупость, а слепота, что гораздо хуже.
Дорогой Алек, ты все это преодолеешь, ибо ты знаешь, что такое Польша. Балы и охоты немногому тебя научили, но я знаю, что ты полюбишь, как полюбил я, самую суть польского духа. Когда я приехал сюда из Одессы, все показалось мне узким и мелкотравчатым, кроме твоей бабки и невзрачного паренька, который из-под лестницы на Брацкой ушел в ряды силезских повстанцев. Я знал, что силезское восстание — блеф. А он не знал. И, может, поэтому силезское восстание не было блефом, хоть там хватало и простачков и ловкачей. Но Янек Вевюрский свято верил. И я вдруг полюбил его. Это было нечто такое, что наполнило мою жизнь неожиданным содержанием.
Разумеется, тогда я не имел об этом представления. Я понял это теперь, когда Янек лежит в песке под дубом в Комарове, а мы ждем окончания войны, чтобы выкопать его из этого песка и «прилично» похоронить. (Разве можно совершить прилично этот страшный обряд?)
И видишь ли, с того момента, как Янек ушел к повстанцам, я начал понемногу догадываться, что раз уж в Польше все кажется мне узким и мелкотравчатым, то эта узость и мелкотравчатостъ присущи не ей, а мне самому и что простор в Польше иной, чем в одесской степи, но он есть. Только надо открыть глаза.
А я этих глаз очень долго не открывал. Я эти глаза открыл лишь теперь, во время войны. Они полностью открылись у меня (причем не так-то легко) в Сохачеве, когда я увидал место, где расстреляны немцами (на берегу Бзуры) двадцать четыре поляка. И дело не в том, что это были поляки, а в том, что и те и другие были людьми. Это их я имел в виду, когда писал вначале, что не понимаю ни расстрелянных, ни стрелявших.
Знаешь ли, может, это и любопытно, когда размышления вот так изливаются на бумаге, — но слова не передают того, что думается, о чем хотелось бы сказать и что можно высказать в беседе. Нисколько не сомневаюсь, что еще удастся поговорить с тобой. И все, что я скажу тебе с глазу на глаз — под дубом у могилы Янека или где-либо в другом месте, но только не на Брацкой, там слишком веет прошлым, а я хочу говорить о будущем, — приобретет большую выразительную силу и значение, чем эти черные значки на бумаге (которую вдобавок эта идиотка Ядвига распорядилась украсить изображением короны!). Мне хочется, чтобы ты доверял будущему. То есть не боялся его. Будущее страшит людей и народы, у которых нет прошлого, нет чего-то такого, что достигнуто многолетним или многовековым опытом. Так вот, я считаю, что польский опыт так своеобразен и богат, что тут бессильны любые истребительные акции. Тебе хорошо известно, что политика ассимиляции, которую проводили три великие державы тремя различными способами, ничего не дала. Точно так же ничтожные результаты принесет политика полного физического уничтожения, осуществляемая методами энергичными, варварскими, жестокими, но глупыми. Между нами говоря, любое уничтожение глупо.