Марыся пришла в страшное негодование, как будто не из-за ее «ужасного голода» приключилась вся эта история. Шофер сказал, что на ремонт и клейку шип ему нужно не меньше трех часов при свете. Пришлось заночевать в Альсасуа. Напуганный шофер улегся в машине, чтобы стеречь ее: ведь не без причины же ее покалечили. В гостинице «Perla» был всего один свободный номер, правда, большой, на втором этаже. Комната была с очень покатым полом, и, когда по ней ходили, казалось, что вот-вот вывалишься наружу. На городок уже спустились сумерки. Кровати стояли у противоположных стен номера, довольно далеко одна от другой. Марыся велела принести старомодную ширму, которой загородили ее постель, — получилась как бы отдельная спальня. Прислуживали старая горничная и необычайно запуганный юнец. Спать легли рано, за окнами было темно, и где-то далеко слышались звуки гитары и мандолины. Играли они не сентиментальные южные песни, а быстрые, задорные, веселые испанские марши вроде матчиша. Это напомнило Янушу Одессу. Было всего лишь около десяти, когда выключили свет. Билинская уже устроилась на своей кровати. Кровать была такой же наклонной, как и пол в номере, и одеяло то и дело сползало. Януш смотрел в окно. Когда глаза привыкли к темноте, окно стало темно-синим и выступили крупные звезды.
— Сколько же лет прошло с тех пор, как мы спали в одной комнате? — спросил он.
Марыся шевельнулась в постели.
— Не помню, чтобы мы вообще спали в одной комнате.
— А как же? Помнишь, когда болели скарлатиной!
— Ах, да, когда болели скарлатиной.
— Сколько нам тогда было. Мне восемь…
— Ну, а мне четырнадцать, — сказала Билинская.
Януш многозначительно хмыкнул. С каждым годом разница в возрасте между ними становилась все меньше.
— А гитары-то, гитары, — перевела разговор Марыся. — с чего они так веселятся?
— Видимо, Франко берет верх, — иронически бросил Януш.
— Ну да, конечно.
— А что, приятно — такая вот музыка вдалеке.
— Для кого как.
— После скарлатины мы лежали в одной комнате. Текле было легче так ходить за нами. И вот так же, издалека, как эти гитары, доносилась игра отца. Что он тогда играл?
— Не помню.
— О, я хорошо помню то время. Отец всегда приходил пожелать нам спокойной ночи. Над твоей кроватью он наклонялся и целовал тебя в лоб, а мне издали махал рукой и говорил: «Bonne nuit».
— Не помню.
— А я помню. И никогда не забуду обиду, которая подымалась в моем сердце каждый раз, когда отец целовал тебя в лоб.
— Ты должен был ненавидеть меня.
— Нет, это была не ненависть, а обида в сердце, обида на то, что у меня такая вот жизнь, а не другая. Совсем как сейчас.
— А ты и сейчас в обиде на жизнь?
— Да. Все как-то глупо сложилось.
— Жизнь сама так сложилась или ты ее так устроил?
Януш засмеялся.
— Какая ты умная.
— Ты всегда относился ко мне иронически, считал идиоткой, — со злостью сказала Билинская.
— Ну что ты. Когда-то в молодости, — вспоминал Януш, глядя в темно-синее окно, — я, может быть, даже любил тебя. Только потом это чувство превратили бог знает во что.
— Превратили? Кто же это?
— Прежде всего отец. Отец все испортил своей фанатичной любовью к тебе. Когда мне было пятнадцать, нет, четырнадцать, в период твоего замужества, я ненавидел тебя.
— А теперь?
— А теперь нет. Теперь даже люблю. У нас ведь столько общих воспоминаний. Одно только странно — до чего мы разные люди. Просто удивительно, что брат и сестра могут быть до такой степени непохожи друг на друга.
— Я в отца, а ты в мать, — тихо и как-то задумчиво сказала Билинская.
— А ты хорошо помнишь маму?
— Нет, словно в тумане, — через минуту, подумав и, очевидно, воскрешая в памяти черты покойной, сказала Марыся. — Я была уже довольно большой девочкой, когда ты родился, но меня все время окружали гувернантки, учительницы… Я мало ее видела. Обедала я всегда в детской, — с горечью добавила она. — Но помню, что мама была красивая, высокая, стройная, с такими же чертами, как у тебя. Брови чуть-чуть вразлет, и точно такой прямой короткий нос. Рот, кажется, был другой. Помню ее и в гробу…
— Она была темная, как я, — заключил Януш.
— Да. А почему ты спросил о ней?
— Лучше сейчас, чем никогда. Мы же никогда не говорили о матери.
Марыся горько засмеялась.
— Мы вообще никогда ни о чем не говорили, — заметила она. — Очевидно, ты считаешь меня слишком глупой, чтобы я могла тебя понять.
— Слишком глупой?
— Мне кажется, что Зося была не умнее меня, но с нею ты мог разговаривать.
— К сожалению, тоже недолго, — вздохнул Януш.
Марыся зашевелилась в постели, как будто оперлась на локоть. С минуту слышался далекий хор мандолин и гитар.
— А почему ты, собственно, женился на Зосе? — спокойно спросила Марыся. — Скажи откровенно.
— Знаешь, я и сам не знаю, — сразу, без малейшей паузы ответил Януш. Подобная формулировка не требовала никаких усилий.
С минуту они помолчали. Наконец веселые марши смолкли и послышались вступительные гитарные переборы — перед песней.
— О, только бы они не пели! — взмолилась Билинская.
— А ты знаешь, шофер мне сказал, что Памплона уже окружена басками.
— Ну, ничего, утром мы будем в Бургосе. Там нас не захватят.
— Однако ты смелая, — вздохнул Януш.
— Ты забываешь, что я пережила двадцать лет назад… Нам как-то удалось разминуться с ними по дороге сюда, — снова начала Билинская, потому что Януш явно собирался спать. Он глядел в синие окна и слушал приближающийся звон гитары. Неожиданно он заговорил спокойно и тихо, постепенно оживляясь.
— Мы никогда не говорили с тобой откровенно. Ведь по сути дела мы с тобой в чисто светских отношениях. Ты никогда не говорила мне, ни разу, за всю нашу молодость… и потом… никогда не сказала мне того, что сестры обычно говорят братьям. Что Эльжуня говорила Эдгару. Ты никогда не говорила, что ты думаешь обо мне. А ведь что-то ты ведь должна была думать. Никогда не говорила, что ты думаешь о моем хозяйстве, — даже об этом. А ведь это ты купила мне Коморов. Наверно, для того, чтобы с чистой совестью распорядиться остальной частью денег. Но ты купила мне Коморов… вместе с Зосей. Я купил ее, как Поланецкий Марыню {143} … Ты и тогда мне ничего не сказала. Ведь я же бесплодный, ненужный, бесполезный отпрыск, последнее ответвление нашего рода, нашего класса… Это Янек Вевюрский мне вспомнился и вся «поэзия пролетариата»… Ты же видишь, что я трачу себя, что разлагаюсь, пью, месяцами сижу в Коморове праздно и бездумно… и ты ничего никогда мне не говорила. У меня никогда не было матери, а ты моя старшая сестра, ты же гораздо старше, и хорошо знаешь… хотя делаешь вид, что не помнишь… хорошо знаешь, насколько ты старше. Ты могла бы заменить мне мать. Ты знала, что отец меня не выносит. Матери у меня не было. А ты ко всему этому была безучастна, равнодушно скользила по мне взглядом, как по прохожему на улице. Ты презирала мою жену… так как она не была «quelqu’un» [106]. И теперь в испанской деревушке, среди этой черной ночи, ты вдруг осмеливаешься спросить: почему я женился на Зосе? Ты не имеешь ни малейшего морального права спрашивать меня о Зосе… — И после паузы он добавил: — Я же никогда не спрашивал тебя о Казимеже.