Выбрать главу

Конечно же, это был инстинкт: в голове старика мало что осталось. Он ведь не понимал ровным счетом ничего. Он не понимал, кто вырезал его семью, какая была связь между украинскими националистами и немцами, кто такие большевики, чья армия неотвратимо движется на запад, — он не понимал ничего. Весь свет заслонила ему личная его трагедия. Перед глазами у него постоянно стояли трупы замученных родных, и стоило ему только открыть рот — а он стал болтлив, — старик начинал говорить только об этом. Панне Текле часами приходилось выслушивать его, и всякий раз это была одна и та же история.

«Счастье, что мои родители не дожили до таких страстей», — так обычно кончал он свое повествование.

И поразительное дело, в голове старого Спыхалы все настолько перепуталось, что ему представлялось, будто вместе с телами растерзанных его родных в подожженном доме остался и труп младшего сына, Яся, хотя тот умер много-много лет назад, еще в Соловьевке, у железной дороги. Спыхалу больше всего мучило как раз то, что отец вспоминал маленького Яся, смерть которого для Казимежа была самым страшным потрясением его ранней молодости. И не рассказ об убийстве матери и сестры, а напоминание о смерти Яся делало болтовню отца просто невыносимой.

Впрочем, на выслушивание отцовских элегий времени у Спыхалы оставалось мало. Целыми днями его не бывало дома, частенько он не приходил и ночевать. Жил он в крохотном будуарчике рядом со спальней Оли, но и ее не видел неделями. Старик, сообразив, однако, что сын неуловим, в самое немыслимое время поднимался с постели и пробирался вниз, в будуар, где спал Казимеж, чтобы «поболтать» с ним. Казимежа больше всего смущало то, что старик совершенно не мог понять, где он живет, и не разбирался в установившихся в доме взаимоотношениях. В голове его никак, например, не укладывалось, что Оля — это не Марыся Билинская, и он постоянно подозревал сына в том, будто тот просто-напросто не хочет в этом признаться.

Утром — солнечным утром 1 августа 1944 года — старый Спыхала поднялся с постели в пять часов, натянул на себя «что было» и торопливо зашлепал по скрипучей черной лестнице к сыну. Он очень удивился, застав сына уже одетым, выбритым и собирающимся в город.

— Чего ты вскочил-то чуть свет? — спросил он, усаживаясь на стул у самых дверей. — И куда это ты?

Спыхала молчал.

— Да чего же ты не ответишь-то по-человечески?

Старик решительно не понимал, что не обо всем можно теперь говорить и что всего лучше вообще не задавать никаких вопросов.

Ни с того ни с сего он выпалил:

— А говорят, русак-то уже на Праге.

Спыхала удивленно взглянул на отца. Он и не думал даже, что старик знает, что такое Прага, а уж тем паче, что прослышал о таких новостях. В самом деле, со вчерашнего дня ходили упорные слухи, будто под Демблином русские перешли в наступление и их передовые части уже на Праге. Он встревожился, значит, отец вполне мог знать и о другом.

— Кто вам сказал?

— Да вчера мне говорила эта… Текла. — И, немного подумав, отец прибавил: — А где эта самая Прага?

Вопрос этот успокоил Казимежа. Пусть уж лучше в голове отца будет туман, чем ясное представление о происходящем, считал он. Казимеж полагал, что, несмотря на необычайную болтливость и фантастическую неосторожность варшавян в эти дни, весть о принятом вчера днем решении еще не проникла в «штаб» на Брацкой 20 («штабом» Геленка называла компанию, состоявшую из панны Теклы и пани Шушкевич, а также старого Спыхалы).

Казимеж торопливо выпроводил отца. Он спешил, пора было идти, но ему не хотелось, чтобы отец видел, как он вытаскивает из тайника пистолет.

— До свиданья, отец, — проговорил он. — Посидели бы вы сегодня лучше дома.

— А чего так? — спросил старик уже с порога.

— Стрелять могут, — сказал Казимеж.

— Да кто же будет стрелять? — поразился старик.

— Кто? Немцы, разумеется, — ответил Казимеж.

Старик поплелся наверх.

Спыхалу чуточку удивило беспокойство отца. Это было что-то совершенно непонятное и несвойственное старику. Он напоминал Казимежу птицу перед бурей.

Впрочем, у него не было времени раздумывать над этим вопросом, вопросом слишком частным. Казимеж, правда, был всего лишь заместителем командира округа, но зато принадлежал к тем немногим офицерам, у которых со вчерашнего дня в кармане лежала такая вот бумажка:

«Тревога. В собственные руки командирам округов. Дня 31. 7. Час. 19. Приказываю — «W» 1.8 17 часов…»

Сердце его сжималось — впервые в жизни чувствовал он что-то вроде страха. Ему казалось, будто какое-то огромное тяжелое облако наползает на него. А он не может сдвинуться с места. Казимеж отдавал себе отчет в никчемности подобного рода приказов. Он понимал, что ничего уже больше нельзя сделать. Все пойдет само собой.

Он торопился еще на одну встречу. Хотя было очень рано, он видел — а может, ему просто показалось? — что движение на улицах Варшавы оживленнее, чем обычно. Он прошел по Маршалковской, потом по Саксонскому парку. Свернул на Электоральную. День занимался такой чудесный, но Казимежу было не до того. Он думал о том, что сразу же после полудня этот день утратит свое очарование. В начале Электоральной был тот самый дом, перед которым он так часто останавливался. В этом доме жил Антоний Мальчевский. Спыхале всегда нравился этот поэт-солдат. Между ним и Казимежем не было ничего общего, но все-таки и на сей раз он остановился. Дом был невелик, но очень гармоничен. «И как это они умели?» — мелькнула у Спыхалы банальная мысль. Но это была, так сказать, чисто внешняя мысль, «напоказ» — напоказ самому себе. Потому что за всем этим прятались другие, очень трудные мысли. Страх.

В квартире на Хлодной народу собралось меньше, чем вчера. Жребий был брошен, и не совсем ясно было, о чем же еще говорить. Спыхале казалось, что он на вокзале, провожает кого-то, кто отправляется в дальний путь (Билинскую?), поезд вот-вот отойдет, «настоящего» разговора начинать не стоит, а банальностей говорить не хочется. Стоит он перед вагоном, смотрит в глаза уезжающей, и оба молчат. Беседа, которую вели несколько мужчин, сидящих в этой удивительно банальной комнате, то и дело прерывалась. Ждали тех, кто запаздывал — или вовсе не пришел, — перебрасывались ничего не значащими фразами. Наконец всем стало ясно, что ждать больше некого. Главнокомандующий говорил о том, что могло определиться лишь в ходе самой акции, так, словно мог оказать на ее развитие исключительное и решающее влияние. Речь шла, впрочем, о деталях связи. И тут Спыхала с удивлением узнал о перенесении главного штаба на Волю.

Внимание его давно уже привлекал незнакомец, сидевший за столом напротив. Его не было тут ни вчера, ни позавчера.

Это был офицер (каждое движение его выдавало в нем кадрового офицера), небольшого роста, полнеющий, лысый. Лицо его заливал румянец, а маленькие, навыкате, голубые глаза показались Казимежу очень знакомыми.

Он так засмотрелся на этого человека, что прослушал, из-за чего вспыхнула ссора. Офицеры обвиняли друг друга в легкомыслии и некомпетентности. Но Спыхала не понимал, что их так задело. Незнакомец тоже откровенно заинтересовался Казимежем.

В шум голосов спорящих неожиданно вплелся вой сирен. Кто-то выглянул в окно, но самолетов не было слышно. Собравшиеся переглянулись, но никто не проронил ни слова. Вой заводских сирен ни о чем им не говорил. Тогда, может, он сказал что-нибудь немцам?

Атмосфера накалилась. Скандал утих, разговоры вскоре тоже оборвались. Стали прощаться. Прощались небрежно, не упоминая о том, что ждало их вечером. Спыхала получил приказ явиться к зданию сберкассы на углу Свентокшысской и Ясной.

Выходили по двое, как обычно. Получилось так, что Спыхала вышел вместе с тем самым лысым офицером. На лестнице он узнал его: это был Стась Чиж.

— Ну, как ты? — спросил Спыхала, когда они вышли во двор.

— Да ничего, как видишь, — усмехнувшись, спокойно ответил Чиж. — Встречаемся на том же самом месте.

— Только спустя четверть века.

— Такой уж это беспокойный век.