Выбрать главу

И кажется мне, что война, эта профессия курящих мужчин, — только предлог в стремлении к небытию. Лозунги хороши, но ведь никто не относится к ним серьезно. Я сказал об этом Ваньковичу, и он на меня обрушился. Он и впрямь думает, что то, что кричал о родине помирающий солдат, и на самом деле было родиной. Мне же представляется, что все это, весь этот балаган — какой-то кошмарный маскарад, спектакль на эстраде смерти, фиглярство, невообразимое кривлянье.

Ты и представить себе не можешь, как гнетет меня это чувство. Потому что и мне кажется, что я тоже ломал комедию, хотел, чтобы меня заметили, заговорили обо мне. Снаряд этот на самом-то деле должен был угодить в меня, а Каролеку суждено было бы обо мне рассказывать. А получилось наоборот, и оттого мне как-то не по себе.

Панна Текла, с этого места письмо снова для вас. Я очень тоскую по дому и очень хотел бы быть сейчас с вами. Я знаю, что там у вас творится, и догадываюсь, что произойдет. Но как бы там ни было, я вернусь к вам, хоть бы мне пришлось ползти на коленях и суждено было застать одни развалины. Только теперь я понял, что все вздор, главное — быть с вами. Я думаю о ребятах Голомбековых, я был несправедлив к ним. Губи-Губи отличный парень, и Бронек тоже. Но за него я беспокоюсь больше всего, да, больше всего. Меня мучит бессонница, и вместо того, чтобы считать овец или слонов, я вспоминаю лица варшавских знакомых. Это очень милая игра, но от бессонницы она не спасает. Напротив, она лишь гонит сон.

И еще для Януша. Знаешь, что мне представляется таким трудным сейчас? То, что наше поколение не создано для войны. Да и вообще разве какое-нибудь человеческое поколение может быть создано для войны?

Знаешь что? Без конца в эти бессонные ночи вспоминается мне Эдгар. Помнишь, как он постоянно читал своего «Фауста»? С упрямством маньяка. А мне бы не хотелось, чтобы люди читали «Фауста». Это фаустообразные человеки вбили себе в башку мысль о необходимости превращать страдание в славу. Слава человечества не в страдании, конечно же, не в страдании, не в этом ужаснейшем страдании битв и самоощущения после сражений. Слава должна быть в достижении счастья, покоя, солнечной безмятежности. Наши соседи на Востоке разумней грезят об этом, но и они обретают славу — славу победы и славу уничижения — в страданиях.

«О, когда же… натруженные мечи…» и так далее. Разве страдание, фаустизм неразрывно связаны с человеком? Разве всегда один должен страдать за другого? И за кого страдали те, под Монте-Кассино, и еще страдают каждодневно, ежечасно те, в лагерях? Слава им. Но разве человечество не сумеет прожить без такой славы?

Януш, отзовись, отзовись. Мне совсем не хочется думать, что ты спишь и не ответишь мне ни словом, ни движением души своей. Я хотел бы, чтобы ты сравнил давние мои письма с этим. Ты, пожалуй, будешь мною доволен, дядя.

Панна Текла, живите все, ведь вы нужны мне как воздух.

Алек.

IV

К обеду, к двум часам, на Брацкой никто уже не собирался. Панну Теклу теперь это не тревожило (в последнее время такое случалось слишком часто), но зато окончательно выводило из себя.

— Придут теперь кто когда, и все будут требовать есть, — говорила она сама с собой, энергично воюя с кастрюлями на кухне. — И что это за обычаи теперь? Попробовал бы кто раньше, при княгине Анне, не выйти к обеду!

Времена княгини Анны давным-давно миновали, но для панны Теклы все это было словно вчера. Она задумалась с лопаткой в руке. Думала она о том, куда бы ей пойти, чтобы собравшиеся наконец строптивые нахлебники не застали ее дома, и тогда им пришлось бы самим разогревать себе скромный обед.

— Анджей сумеет, — прошептала она, — а вот другие? И оттого, что думала она о княгине Анне, ей вспомнился верный слуга княгини, старик Станислав.

— Хорошо, — снова проговорила она, развязывая фартук, — пойду проведать Станислава.

С самого начала войны и после смерти сына старик Вевюрский жил в богадельне на улице Шестого Августа. Богадельню эту основала какая-то аристократическая семья, и по протекции родственников Марыси Билинской устроить в нее Станислава не представляло большого труда.

Когда панна Бесядовская вышла на улицу, ее поразило какое-то оживление. Это даже было не оживление, а какое-то необычное выражение на лицах прохожих. На Брацкой около дома № 5 она заметила четверых парней, чего-то, казалось, дожидавшихся. Одним из них был Губерт Губе, она узнала его по чудным байроновским локонам, которые обрамляли его лицо.

«Ну ладно еще, когда ему было шестнадцать лет, но теперь-то…»

Правда, Губерту и сейчас было чуть больше двадцати, но с тех пор как Алек уехал из Варшавы, панна Текла испытывала какую-то инстинктивную неприязнь ко всем молодым людям.

Она внимательно пригляделась к стоявшим; все они были в высоких сапогах и длинных пиджаках.

— Сумасшедшие, — прошептала она.

После встречи с юношами, собравшимися в подворотне, она внимательнее стала присматриваться к прохожим. Молодые мужчины и женщины шли группами, видимо торопясь в какие-то условленные места. Ребята в солдатских сапогах, с рюкзаками, в свитерах и длинных модных куртках. Карманы плащей, которые они надели явно не по погоде, почти у всех были набиты какими-то круглыми предметами. Панна Текла видела их у Анджея. Это были гранаты.

И все же панна Текла не тревожилась. Она ко всему уже привыкла. На прошлой неделе по Аллеям Иерусалимским ползли от мостов потрепанные немецкие обозы, а потом в противоположную сторону ехали броневики и легковые машины, битком набитые офицерами в мундирах. Толпы варшавян с тротуаров глазели на все это.

Эти мальчишки в подворотне напомнили Бесядовской о племяннике Януша. Она повторяла про себя слова его последнего письма.

Идя по Брацкой, а потом по Мокотовской до самой площади Спасителя, она не могла сдержать потока воспоминаний, который все время возвращал ее думы к Алеку. Она видела его в детстве и отрочестве, видела его в последние перед войной годы.

Тогда она не была довольна своим любимцем. Его снобизм и страсть к охоте, наконец, эта художественная школа — все это не нравилось панне Текле. Она винила Марысю Билинскую за то, что та не требовала от своего единственного сына вести более уравновешенный образ жизни. Она стала думать о Януше. Он тоже мог бы побольше внимания уделять племяннику.

О Януше она всегда думала как о живом человеке, который просто засел в своем Коморове и не желает приезжать в Варшаву.

«Где уж там было ему выкроить время для Алека, — вздохнула она. — Эта Зося не оставляла ему и минутки свободной…»

Впрочем, о живой Зосе она не думала. Последняя фраза была скорее огромным мысленным сокращением, она означала, что вся жизнь Януша после смерти Зоей (на которой он и женился-то непонятно почему) сложилась так, что в ней совсем не было места для забот об Алеке.

Панна Текла так глубоко задумалась надо всем этим, так затосковала вдруг о «маленьком» Билинском, что зазевалась и прошла ворота дома, во дворе которого был флигель, служивший теперь приютом для старцев.

Ей пришлось возвращаться назад.

В богадельне ее прекрасно знали и тотчас же пропустили, хотя в эту пору никого не пускали. Невзрачная особа в белом чепце, которая сидела в дежурке, улыбнулась панне Текле, показав бескровные десны.

— Наш пан Станислав, — проговорила она, — сегодня что-то совсем плох. Даже с постели встать не хочет.

Панна Текла удивилась.

— Ой-ой-ой, да что же это с ним стряслось? — не рассчитывая на ответ, спросила она.

Станислав пользовался исключительными привилегиями, у него была своя отдельная, крохотная, как клетка, комнатушка.

Когда панна Текла вошла к нему, он неприветливо взглянул на нее из-под кустистых бровей. Она поняла, что ему плохо.

— Как у вас брови-то отросли, — сказала она, поздоровавшись. — С чего бы это?

— Да такова уж, видать, натура, — ворчливо ответил старый слуга.

Панна Текла догадалась, что прежде Станислав подбривал брови. Он, вероятно, считал, что у лакея, воспитанного на английский манер, не должно быть над глазами торчащих мочалок.

— Вы теперь вылитый Пилсудский, — добавила панна Текла, усаживаясь на табурет.