— Это не беда, мама, — ответил Антек таким нежным и знакомым голосом, — сейчас ты все познаешь.
— Вот только отдадим тебя Спыхале, — добавил Анджей.
На верху лестницы действительно стоял Спыхала. Силуэт его тоже напоминал экран камина в Маньковке, только был гораздо больше и рос с каждой минутой. Спыхала то и дело вскидывал руку вверх, у него была прядь волос, падающая на лоб, и усы в форме бабочки.
Оля старалась вырвать руки, но мальчики держали ее крепко. Она застонала. Но тут Спыхала-экран взглянул на нее и сказал, как некогда в Одессе:
— А почему бы вам и не выйти замуж за пана Франтишека Голомбека?
— Но ведь он приговорит меня к смерти, — сказала Оля сыновьям.
— Это не беда, — ответили они.
Оля резким движением вырвалась из рук мальчиков. И покатилась по ступенькам — она была собой и одновременно своею же собственной отрубленной головой.
«Я качусь по ступенькам, как голова Марино Фалиери, — подумала голова Оли, — а ведь я же Гелена».
И вот она уже сидит в лодке, вернее, стоит коленопреклоненная на дне ладьи, которая медленно плывет по реке. Река широкая-широкая и спокойная. Впереди, на носу лодки, сидит в белом подвенечном платье ее дочь — тоже Гелена. И Оля совсем не ощущает разницы между собою и дочерью. Приближается, подползает к ней на коленях и спрашивает:
— За кого ты выходишь замуж?
— За Юзека, — говорит Геленка.
— За какого Юзека?
— За Юзека Ройского.
— Ты слишком прекрасна для него.
Оля кладет голову на колени Геленке, и ей становится так удивительно хорошо и приятно это чувство близости. Она уже ничего не видит, только ощущает, что лодка, в которой они плывут, движется вперед, а щекой она чувствует детские колени Геленки.
— Дети мои, — говорит она.
Но лодка начинает задевать о песчаное дно, замедляет код, и вот уже Оля одна посреди безбрежной, выжженной пустыни. Перед нею лодка, вернее, разбитое корыто, несколько трухлявых досок — словно рассыпавшийся гроб на выгоревшем песке. Линялые, безжизненные тона неотступно преследуют ее в этом сне. Схватившись за голову и раскачиваясь взад-вперед, Оля повторяет:
— Никого, никого, никого.
Потом начинает плакать и просыпается.
IV
Ройская дала Алеку адрес Шушкевича, и тот прямо из Миланувка отправился к старику. Шушкевич обосновался в мансарде одного из необитаемых домиков на улице Сухой, в приличной, но еще не обставленной квартире из двух комнат. Алека он принял с распростертыми объятиями.
Билинский недолюбливал старика, но все же обрадовался, что нашел наконец человека, который мог ему многое рассказать и посоветовать, как устроить свое будущее. Тут все представлялось довольно ясным. Коморову ничто не угрожало. Януш, нуждаясь во время оккупации в деньгах для постройки оранжереи, обкорнал и без того скромное именьице. Земли осталось всего двадцать гектаров. Следовательно, она не подлежала ни национализации, ни разделу. На таком небольшом участке лучше всего выращивать лекарственные растения. Кстати, Фибих, по словам Шушкевича, уже занялся этими растениями, и дела у него шли отлично. Оказывается, и Ядвига вернулась на старое пепелище, недоставало только Януша, и теперь Алеку предстояло его заменить.
Билинский еще не очень ясно себе представлял, как сложится его будущее, но и не желал ломать над этим голову. Алек внимал спокойному и невыразимо деловитому голосу Шушкевича и больше слушал, чем сам рассказывал. Переночевал он на каком-то диванчике в холле, а на следующий день с самого утра принял участие в хлопотах пани Шушкевич, вознамерившейся обставить отведенные ему две пустые комнатушки. Шушкевич, равно как и его супруга, крайне удивились, узнав, что Билинский приехал без гроша за душой. Им все казалось, что вот-вот он извлечет из своего вещмешка пачки долларов толщиной с Библию. Но в конце концов они примирились с его бедностью. А может, они все-таки не поверили ему? Быть в армии во время демобилизации и не поживиться — это как-то не укладывалось в голове старого маклера. Впрочем, война кончилась два года назад и, возможно, жизнь в Париже и изучение архитектуры действительно исчерпали финансы молодого человека?
О револьвере, который Шушкевич некогда купил Адасю Пшебия-Ленцкому, они не обмолвились и словом. И оба как-то удивительно единодушно избегали этого вопроса, а если он внезапно возникал в разговоре на нейтральную тему, Шушкевич поспешно и некстати заводил речь о чем-либо другом.
Он, не мешкая, вручил Билинскому крупную сумму. Старик утверждал, что это доходы от коморовского хозяйства за два года. Алек охотно принял деньги и быстро устроился на верхотуре рядом с Шушкевичами. Тогда еще можно было кое-где найти старую мебель.
Алек не без досады обнаружил, что за сердечностью Шушкевичей и искренним желанием помочь ему скрывается какая-то тревога и неловкость. Он чувствовал, что между ними что-то еще осталось невыясненным.
Шушкевич не знал, как обращаться к Алеку. Княжеский титул, разумеется, отпадал, а просто «вы» звучало смешно. В конце концов он стал говорить Билинскому «ты».
— Послушай, — сказал он Алеку в первый же день, — купи-ка себе какую-нибудь одежду. Хотя бы на барахолке. В мундире с надписью «poland» на плече, по-моему, не стоит разгуливать.
Алек не понял его.
— Почему? — наивно спросил он.
Шушкевич улыбнулся, но с явным раздражением.
— Видишь ли, не все здесь относятся благожелательно к тем, кто был у Андерса.
Алек пожал плечами.
— Напротив, — возразил он, — мне показалось, что люди встретили меня очень сердечно. Повсюду на улицах прохожие так приветливо улыбались мне.
Шушкевич откашлялся.
— Возможно. Но есть еще кое-кто, помимо этих людей, вернее, над ними.
— Это меня не касается, — буркнул Алек.
— Ну, так нельзя говорить. Во всяком случае, в обычной одежде ты меньше будешь привлекать к себе внимание.
— Вы думаете, что за мной следят?
Шушкевич воздел руки.
— Разумеется. Не сомневаюсь. Но ведь твоя совесть чиста? — добавил он.
«Вот что не дает тебе покоя!» — догадался Билинский и сказал:
— Совесть — слишком громкое слово. Но я говорю вам совершенно искренне, что приехал сюда не с каким-либо заданием. Я хотел вернуться.
Тут вмешалась пани Шушкевич:
— Je vous comprends [110].
Алек понял, что за этой фразой кроется нечто совсем противоположное. «Французиха» не понимала, как, имея возможность остаться во Франции, он рвался в эту ужасную Польшу. Но она повторила:
— Entièrement [111].
Это французское слово показалось ему совершенно неуместным. Билинский с досадой думал о недомолвках, которые порождали неловкость и фальшь, чувствовавшиеся во всем, что говорил старый Шушкевич.
Ну и пусть за ним следят. Он готов ответить за то, что воевал в армии Андерса. Но никогда и никому не сможет объяснить того, что испытывал после битвы под Монте-Кассино. Когда-то он поведал об этом в письме панне Текле, но она погибла в первый же день восстания, это было ему известно. Алек понимал, что о таких вещах нельзя говорить ни с Шушкевичем, ни тем более с его супругой, которая, как истинная француженка, решительно ничего не могла понять в этом польском бедламе.
— Что ж, — сказал Алек, — значит, я должен ответить за то, что сделал. Но поверьте, пан Шушкевич, я не мог иначе. Тут и говорить не приходится о каком-то «решении» — просто приехал.
— Но что ты собираешься делать?
— Пока осмотрюсь.
— Я, разумеется, не собираюсь стеснять тебя в Коморове. Об этом не может быть и речи. Мы переберемся немедленно. Ведь есть же у нас пристанище — наш старый домик. Мы имеем на него все права. К тому же моя супруга очень давно проживает в Варшаве.
Таким образом обнаружилось, что Шушкевичи со времен восстания жили в Коморове, а теперь в связи с его приездом вынуждены убираться восвояси. Но Алек знал, что не это было причиной неловкости, которую испытывает Шушкевич. Потолковав со стариком, он понял, что тот его попросту побаивался. В самом деле побаивался. И вовсе не потому, что Алек мог потребовать у него счета. И Билинский и Шушкевич прекрасно понимали, что теперь не до счетов, что счета бесповоротно канули в море крови и огня. Алек улыбался, слушая Шушкевича. Ему хотелось наконец хоть что-нибудь выяснить.