Выбрать главу

«Все это ничего, — решил он про себя, — зато он был великим человеком. Детям о нем будут говорить в школе».

Януш, который сидел далеко, на скамье, и не видел поблизости никого из знакомых, не мог прийти и к этому утешительному заключению. Он припомнил, что говорил Mappe Шуар. Произведения Эдгара, сохранившиеся как абстрактные числа, как соотношение, возможное между рядом других численных комбинаций, не казались ему ангелами-утешителями. Уж скорее он мог представить их как трубы, возглашающие день страшного суда, ведь потом и трубы, как и все прочее, обратятся в прах.

Pies irae, dies illa Solvet mundum in favilla [46].

Но это были только причуды его воображения. Прочувствовать всего этого он не мог. А понять — тем более. «Пока я живу, — думал он, — я должен придерживаться форм жизни и мыслить категориями, доступными мне, и не иначе». Он знал, что в нескольких шагах от него стоит Ядвига. Сесть рядом с ним она не хотела. Но находилась тут же. Сейчас он страшно жалел, что не рассказал всего Эдгару. И ведь имел такую великолепную возможность тогда, в Риме. А теперь вот сознавал, что нет никого на свете, кому бы он мог поведать хотя бы частицу правды, и вместе с тем чувствовал, что если бы сказал об этом Эдгару, то сам бы куда лучше понял свою жизнь. Он так был благодарен сейчас самому себе за то, что похоронил Зосю в Сохачеве и Мальвинку рядом с матерью. Этот огромный, официальный собор не напоминал ему ни о чем, и даже эта искусственная музыка, гудевшая на хорах театрально, неискренне и совершенно не соответствующая настроению, ничем не напоминала сельской церковной музыки, которую он слышал в повседневной своей жизни. «Отвык я уже от всего этого», — подумал он.

Неподалеку стоял какой-то приземистый старик и горько плакал. Он не пытался удержать слезы, не всхлипывал и не рыдал, только покачивал головой из стороны в сторону, вправо и влево, точно хотел воспротивиться всей своей жизни, воспротивиться господу богу, высоко восседающему над главным алтарем и указующему на его жалкую фигуру грозным перстом. «Нет, нет, — казалось, говорил он, — нет, господи, нет моего согласия на такой жестокий мир. И вы, ангелы, говорите себе, что хотите, пойте, что хотите, только нет, нет на то моего согласия». Прозрачные большие капли быстро катились одна за другой из глаз и оттого, что голова его все время раскачивалась, падали вправо и влево. Наконец человек этот достал из кармана большой чистый платок, закрыл им лицо, как будто вытирая слезы, и так и остался, а служба тем временем уже подходила к концу.

Януш припомнил, что видал когда-то этого человека у Эдгара. Это был органист откуда-то из-под Ловича, у него еще был горбатый внук, обнаруживший необычайные музыкальные способности, над которым — Януш об этом знал — Эдгар в свое время патронировал, даже помчался туда сломя голову, когда этот юнец умирал. Ах, да, и еще у этого органиста была дочь… Это о ней Эдгар упоминал как-то в Риме. Януш помнил каждое слово Эдгара, сказанное им тогда в Риме. Он не помнил ни того, что говорила Ариадна (какие же были последние слова Ариадны?), ни того, что говорил сам он; одни только слова Эдгара запомнились. Потом они почти не виделись: Януш поехал в Париж, а после засел у себя в Коморове. А здесь вот врачи тем временем прописали Эдгару «юг». Может быть, и впрямь ничего уже нельзя было сделать? Но когда дело касается жизни такого человека, то тут надо сделать все, чтобы продлить ее хоть на неделю… на две… А вдруг у него был еще какой-то музыкальный замысел? Хотя нет, ведь Эдгар уже несколько лет ничего не писал. После «Шехерезады» появились только прелюдии, а потом…

Что же он написал потом? Януш не помнил. Какие-то мелкие вещицы и одну очень значительную… Только он не помнил какую. Вот «Шехерезаду» помнил… Оля — та наверняка скажет ему. Надо спросить ее после похорон.

Оля сидела все так же прямо и напряженно. Это не значило, что она не видела происходящего вокруг. Нет, она чувствовала, что мальчики, стоящие неподалеку, ведут себя недостаточно серьезно для этой обстановки, оттуда до ее слуха то и дело доносился какой-то шепот, и однако она не поворачивала головы. Перед ее глазами тоже происходило что-то совсем неподходящее. Адась Пшебия-Ленцкий, стоя справа, возле самого гроба, то и дело поправлял возложенные венки и раскладывал ленты так, чтобы видны были надписи, либо торжественно принимал запоздалые венки и цветы, которые все подносили и подносили. Чуть поближе к Оле стоял старый Шушкевич, тщетно пытавшийся знаками привлечь к себе внимание племянника. Оля поняла, что Адась только делает вид, будто не замечает знаков Шушкевича, и это показалось ей забавным. Она перестала плакать, перестала слушать музыку.

Потом Оля увидела, что Шушкевич, махнув рукой на приличия, вторгся в пределы ограждающих гроб черных подсвечников, даже запутался не то в лентах, не то в торчащей из венка проволоке и, схватив Адася за руку, наконец-то добился своего: обратил на себя его внимание.

Но этого было мало. Шушкевич, видимо опасаясь, что Адась вновь ускользнет от него, осторожно и незаметно вывел его за руку из-за канделябров и поставил возле себя, тут же, перед Олей. Не выпуская рукав племянника, он нагнулся к его уху и драматическим шепотом произнес:

— Что с тобой? Почему тебя нигде не видно?

На что Адась небрежно ответил:

— Да что вы, дядюшка, нашли тоже место спрашивать. Занят, значит.

— Чем занят?

Адась молча кивнул на катафалк.

— Так ведь не каждый же день похороны. Я тебя уже столько времени не видал.

Молодой Ленцкий пожал плечами.

— Женишься, говорят?

— Ну, не у гроба же… — начал Адась.

В этот момент какой-то растерянный юнец принес венок в два раза больше его самого и стал сбоку, не зная, что с ним делать. Адась Пшебия-Ленцкий тут же подскочил к нему, забрал у мальчишки венок, повелительно кивнул ему головой, чтобы тот помог поставить его. Совершив все эти действия, он отшпилил свернутую лиловую ленту и развернул ее, лаская шелковистый муар. На ленте виднелась надпись золотыми буквами: «Великому учителю — музыкальная школа имени Владислава Желенского».

Адась читал и перечитывал эту надпись, точно какой-то любопытнейший папирус; к Шушкевичу, оставшемуся возле Оли, он так и не вернулся. В этот момент на хорах раздались чудесные звуки. Оля перестала обращать внимание на то, что происходит перед нею.

Квартет («Интересно, с Дубиской или нет…» — подумала она) начал исполнять lento quasi una canzona, которого все так ждали. Одновременно это означало, что служба кончилась и наступила столь тягостная всегда пауза между мессой и отпеванием. Уловив это, погребальных дел мастера покинули свои закоулки, откуда их доселе безуспешно пытался вытянуть Адась Пшебия-Ленцкий. В то время как с хоров доносились нежные фразы романса, красивые и невыразимо сладостные, факельщики протиснулись сквозь толпу и постепенно окружили гроб, точно черные птицы, готовые по знаку неведомого вожака ухватиться за венки и металлические ручки гроба.

По мере того как мелодия, такая простая, такая проникновенная, зазвучала над головами собравшихся, по мере того как люди в черном, с треуголками на головах, затмевали своей тенью горящие вокруг гроба огни, над всем этим — над людьми, над цветами, над катафалком возникал неуловимый, невыразимый, уже перенесенный в иные измерения облик творца музыки. Эдгар Шиллер не лежал в гробу, это не его здесь опускали в могилу на крыльях музыки, которой предстояло существовать над людьми до неминуемого конца каждого из них, нет, он возносился, уплывал к свету, идущему из голубых витражей собора.

Все ощутили присутствие в церкви покойного, все, кроме Спыхалы. Тот был не очень музыкален и не знал, что играют на хорах. Да он и не слушал эту музыку, воспринимая ее как-то внешне, не думал он и о холодном поклоне Марии, хотя вот уже два дня не видал ее. К службе он опоздал, так как разговаривал в министерстве с Беком. Бек жадно расспрашивал его, какие отклики вызвала его речь. А откликов этих, к тому же неопределенных, было не так уж много. Спыхала не сомневался, что Бек считает войну неизбежной. Он прочитал это в глазах министра, в которых таилось то самое выражение, которое видишь у людей неизлечимо больных либо ожидающих ареста. Спыхала, желая хоть как-то вселить в него веру в благоприятный исход дел, стал говорить об английских гарантиях. Но, очевидно, дал промашку. Министр рассердился и довольно резко сказал ему:

вернуться

46

День гнева, сей день

Обратит мир во прах… (лат.)