Выбрать главу

Спокойно мне будет с Леной и в Балагане у Бови. Ленка почти до утра будет рассказывать о проблемах с переводом на английский и немецкий своей книги «Фридл». Я ей сжато повторю то, что с подробным восторгом писала в последнем письме. А письма я ей пишу на специальной кардиограммной бумаге гармошкой: развернешь эту исписанную заикающимся почерком гармошку — и растягивается она по диагонали в моей одиннадцатиметровой комнате, опять же по диагонали — пересекает прихожую и доходит до входных дверей. 1,5 печатного листа почти в каждом письме, где я рассказываю и про бытовую и литературную нашу с Липкиным повседневность, и описываю окно, где разная погода и разнообразно тяжелая жизнь… Несколько таких гармошек я Лене отсылала с подробным мнением о ее романе «Смех на руинах». В каждое письмо, которое то прозову «ежеминутником», то обзову «мелкотомником», то еще как-нибудь, вставляю разрозненные и незначительные наблюдения за людьми, чаще всего — за писательской братией, за мелковьющейся текучкой времени. Потому что сесть на крупную тему — все равно что на иглу сесть. Или еще хуже. К примеру, начнешь крупномасштабно время описывать и вдруг вообразишь, что политика — твой конек. Сядешь на конька, а это не конек вовсе, а телевещательный ящик, цветная воронка. С потрохами затянет в неохватный детектив, — кто из президентских, правительственных, думских, финансовых и законоблюдущих кругов друг друга заказывает, куда и сколько денег отмывает. И уже ты не скромный электорат, а наэлектризованный собственной беззащитной бедностью качатель прав, и вот-вот двинешь не в прозу, а в гущу демонстраций непонятно против кого.

А я мечтаю подобраться к мелкомасштабной прозе, и в одно из писем вставила нечто похожее на воспоминательный рассказик. Как же я обрадуюсь, когда Лена, еще до того как начнет о проблемах перевода своей книги говорить, скажет, сияя золотистыми глазами, словно все веснушки ее детства ушли в зрачки: «Мам, ты мне в письме написала слабое начало повести, но зато очень неплохой рассказик. Тебе, как и в стихах, удаются только малые формы. Я тебе советую, а не учу. Прекрати сутулиться и молчи. Рассказик я из письма извлекла. Не сутулься, не перебивай! „Пуговица“ — чудное название для книги рассказиков такого типа. Я прочту и часть письма, а ты сиди прямо и слушай».

«Солнышко мое, если бы я умела писать прозу, непременно бы написала рассказ „Пуговица“».

Не знаю, что такое распахнутый человек, могу только догадываться, ибо до конца распахнутой не бывала. Гораздо легче понять: застегнут на все пуговицы, то есть закрытый, но и не только. Скрытность здесь скорее означает собранность, самодисциплину, наконец, — некий твердый режим мысли и образа жизни, а также — разумные контакты с внешним миром и его обстоятельствами. Я же отношусь к тем, которые застегнуты на одну пуговицу, причем — верхнюю. Она приходится как раз на яблочко. На тебе — нечто вроде пушкинской пелерины, руки свободны, и, кажется, сейчас ты ими взмахнешь и полетишь. Но не тут-то было! Именно при этом распахнутом жесте ввысь тебе в самое яблочко впивается единственная твоя пуговица, давит на горло и не дает дышать.

И вот в безумном желании отделаться от пуговицы ты скидываешь с себя одевку, сидишь раздетая в комнате, а еще чаще — лежишь. Но что это? Пуговица становится невидимкой и продолжает с разной степенью настырности ограничивать свободу дыхания. Оказывается, что она, пуговица, давно уже — не часть оболочки, а часть твоего существа. Нет, уж лучше быть застегнутой на все или ни одной не иметь. Тогда можно было бы хоть что-то путное написать. А я еще о прозе задумывалась, о мозаичной, анекдотически-воспоминательной, где моя нелепо-потешная жизнь перебивается разными судьбами (соседей, друзей, родных и чужих) и разными временными и пространственными ситуациями. Сколько раз я про себя намечала и перебирала то, о чем напишу. Но, как видно, не справлюсь, ПУГОВИЦА мешает.

Видимо, еще в молодые годы я от этой пуговицы хотела избавиться и все что-то вертела-крутила в руках, словно желая ее оторвать: отвинтить, отвертеть, открутить справа налево. Я не однажды рассказывала о случае в промтоварной лавке. Повторюсь. Повтор — пересадочный пункт на пути от устного рассказа к письменному.

Август 1948-го. Время действия устанавливаю не для того, чтобы обратить внимание — мне 20. В то лето я приехала из Баку к маме в Люберцы, в то лето еще не было госкомпании «безродные космополиты», но все к тому плотно и густо приближалось, и случился случай, когда антисемитизм населения сыграл мне на руку, можно сказать, спас от кутузки. Но — по порядку.