— Ну что вы, Эмма Григорьевна! — легкомысленно отмахиваюсь я. — Раз не подошла к телефону, значит, по территории гуляет, а насчет один на один, то мы к ней с Липкиным приходим, и — все нормально.
Лидию Корнеевну мы застали сидящей рядом с экскурсоводом Сережей Агаповым, с молодым рабочим, которого она, как говорила Лидия Корнеевна, просвещает. Но в данном случае она сидела на низенькой скамеечке и, пригнувшись к клумбе, осторожно выдергивала сорные травинки. Полол и Сережа. Лидия Корнеевна поднялась, явно недовольная:
— Я Сереже о Некрасове рассказывала. В те дни, когда я на даче, мы за этим милым садовым занятьем литературой занимаемся.
И я начала оправдываться, выгораживая Герштейн:
— Простите меня, Лидия Корнеевна, я звонила, вы не ответили, и я уговором привела Эмму Григорьевну.
— Уговором или гаданьем? В этой пестрой блузке под черной шалью вы мне напомнили ту цыганку, которая очень давно на Ленинградском вокзале украла у меня пять рублей.
Герштейн помрачнела, а я нет, лишь подтвердила, что меня многие принимают за цыганку. Лидия Корнеевна попрощалась с нами у ворот, а за воротами Эмма Григорьевна начала возмущаться не то Чуковской, не то мной:
— Лида вас умышленно оскорбила, а вам хоть бы что, а ведь она вас, в сущности, воровкой назвала. Неужели у вас самолюбия нет, и вы после этого будете к ней ходить как ни в чем не бывало?
Я согласилась, что у меня нет самолюбия и поэтому, наверное, ничего оскорбительного для себя не вижу, и буду ходить, как ходила. Но — со звонком.
А гораздо позже, при встрече с Лидией Корнеевной, на мой вопрос, пишет ли она, как собиралась, книгу о 2-м томе воспоминаний Надежды Мандельштам, в которой усматривала многие несправедливости по отношению, например, к Тынянову, Петровых и к другим, Чуковская, с радостным облегчением ответила:
— Это за меня Эмма Григорьевна делает, уж она-то пойдет книгой на книгу, а я сейчас принимаюсь за книгу о своем убитом в сталинщину муже — физике Бронштейне.
Я, помнится, обратила ее внимание не на отдельные «оговоры», а на несколько надмирно-насмешливый тон, часто появляющийся во Второй книге Надежды Мандельштам, дескать, этот тон талантливой вещи виден хотя бы в определении «Дурень Булгаков». Но Лидия Корнеевна рассердилась: «Тон, Инна Львовна, тоном, а факты фактами. Подумать только, деликатнейшую Петровых втирушей нарекла! — И тут же без всякого вроде повода добавила: — Мария Петровых как поэт непременно останется, а вы, Инна Львовна, не знаю еще…».
Останется-не останется — вечная тема Липкина в беседах с поэтами, критиками и со страстными читателями поэзии, если под руку попадают.
При первой же нашей встрече он мне выстроил пять рядов поэтов двадцатого столетия, которые останутся в русской поэзии. Был и шестой ряд — кандидаты на то, чтобы остаться. Мне запомнились два ряда, а частично — третий. С годами некоторые кандидаты переходили в третий и даже во второй ряд. Так, во второй ряд перешли у него Бродский и Чухонцев, а в третий попал Кублановский. А в этом году я попала у него в ряд кандидатов. Но я приведу первоначальную табель о рангах. Причем имена Липкин располагал по алфавиту.
1-й ряд: Ахматова, Блок, Бунин, Мандельштам, Пастернак, Ходасевич, Цветаева.
2-й ряд: Анненский, Белый, Есенин, Заболоцкий, Георгий Иванов, Клюев, Маяковский, Соллогуб, Хармс, Хлебников.
3-й ряд помню плохо, но в нем были Багрицкий, Брюсов, Вячеслав Иванов, Слуцкий, Твардовский и Шенгели.
Хорошо помню первоначальный ряд кандидатов: Вознесенский, Евтушенко, Кушнер, Межиров, Петровых, Самойлов, Тарковский, Штейнберг.
Впоследствии многие кандидаты перейдут у Липкина в более высокие ряды. Незыблемым останется только первый ряд. Меня табели эти не интересуют. И даже не о пристрастиях Липкина я хочу сказать, а о его характере. Сколько я его помню, столько лет он боится смерти. И боится быть забытым. Два этих страха, видимо, и подвигают его на останется-не останется. Частота, с которой Семен Израилевич более тридцати лет говорит о близкой своей смерти, не могла не сказаться на мне, — смерть стала частью моей жизни. Но я-то не умереть боюсь, а сойти с ума. На будничность моих стихов о смерти и обратил внимание Бродский и сказал об этом в положительном смысле в одном из своих интервью.
После того как впервые Семен Израилевич, нарисовав мне свою картину из шести рядов с именами, добродушно-покровительственно спросил меня, можем ли мы с ним хотя бы в кандидаты попасть? — мне стало не по себе. Нет, и на должность кандидата я не претендовала. Но мне показалось, что со мной разговаривает поэт крайне убежденный, что он-то останется. И под словом «мы» подразумевает исключительно собеседника. Но так я думала поначалу. Уразумела, что для Липкина эта игра в жизнь-смерть, в останется-не останется не просто игра, а серьезное, необходимое ему действо, без явного желания уязвить собеседника. Ну, разве что озадачить, мол, пусть задумается вообще об изящной русской словесности, а в частности — над своей судьбой. Пусть задумается, как всегда над этим он, Липкин, задумывается — и не в свою пользу. Уразумев эту почти болезненность, я всегда убеждаю: поверь мне, ты останешься. И он верит, хоть ненадолго. Очень часто в последнее время говорит, например, — гремел Асеев, а где он, Тихонов, а где он, Сельвинский, а где он, Антокольский, а где он, Кирсанов, а где он, и т. д. В таких случаях, я по-женски исподволь подвожу Семена Израилевича к мысли, что о нем следующее поколение поэтов не станет спрашивать «А где он?».