— Марусю напечатали!
Поскольку мы с самого начала ни в чем друг другу не лгали, я решила не притворяться. Что тут началось! Липкин побагровел:
— Марусю я тебе не отдам!
Мне вообще не слишком-то часто стихи собратьев-современников нравились, но ведь и ему тоже. И всю полуторачасовую прогулку по заснеженным, лесным тропинкам меж еще более нахохленными от снега елками сердился, не принимая никакие мои объяснения: «Марусю я тебе не отдам. Читай свою Ахмадулину. А у Маруси — настоящая поэзия, как и у Арсика Тарковского, хотя мы с ним разошлись, как и у Аркадия Штейнберга. Нашу квадригу советская власть всю нашу жизнь не печатала. И вот наконец у меня вышла книга, у Арсика — две, и, наконец, Марусю напечатали!»…
Сёму я успокоила с трудом уже перед массивными дверьми в дом творчества. Успокоила, держась за толстую дверную ручку, отделанную медью, и держа оборонительный акцент: «Прости меня, я, видимо, плохо вчиталась, скорей всего, я неправа». Липкин смилостивился и пообещал познакомить меня с Петровых, как только вернемся в Москву.
Но познакомилась я с Петровых самостоятельно. Вернее, она со мной познакомилась. Мария Сергеевна предпочитала сама себе выбирать знакомых, да и друзей. Помнится, в году 72-м или ранней осенью 73-го, сидя со мной за столом в уже новой переделкинской столовой, Петровых тихо спросила, легонько кивнув в сторону Лакшина: «Кто этот красивый господин с ледяными глазами?». Мне легко было ответить, ибо в столовой в конце обеда мало кто оставался. Сказав, что это — Лакшин, я добавила, что он сейчас занимается драматургией Островского. Я уже знала, что Островский один из постоянно ею читаемых на ночь. Петровых оживилась, вспыхнула легким румянцем:
— Хочу познакомиться.
— Давайте, хоть сейчас Лакшина вам представлю.
— Нет. Я сама.
Через дня три, уже поздно вечером, Мария Сергеевна зашла ко мне:
— Небось вы меня искали, а в комнате не нашли. Я постучалась в номер, к господину с ледяными глазами, познакомились и два часа проговорили об Островском. Ледяные глаза — знающий господин.
Со мной же Петровых познакомилась в середине августа 1968-го, в первый же день по приезде. Послеобеденный час оказался потешным. Тут же, после обеда, ко мне, в угловую комнату 21, заглянул Алик Ревич почитать свои стихи. Читал с выраженьем целый час. А мне нужно было собираться на день рождения историка искусства Любимова. (Имя и отчество запамятовала). Я сказала Ревичу, что мне надо переодеться. Но он рвался еще какое-то одно, главное, прочесть и никак не находил среди бумаг. Тогда я предложила, так как никуда и никогда не опаздываю: «Извини, Алик, пойду в шкаф и в нем переоденусь, а ты пока ищи». Не успела я раздеться, как раскрылась дверка шкафа, и передо мной забелел лист и раздался ликующий голос Ревича: нашел, нашел! Конечно, из комнаты навстречу Муре, жене Алика, мы вышли с хохотом. Я и за столом у юбиляра продолжала похохатывать, к общему недоумению. Стол был накрыт еще в бывшей столовой. Теперь в ней размещаются врачебный и медсестринский кабинеты и жилые комнаты с высоко расположенными окнами. Во главе овального стола сидел пожилой, широченный телесами Любимов, вернувшийся из эмиграции — какая тогда редкость! — и составляющий тома по истории искусства. Более всего мне запомнились его небольшие лукавые глаза, плотоядная улыбка и большой перстень с изображением Николая II. Рядом с юбиляром возвышалась его упитанная, но стройная супруга с огромными светло-синими глазами, серьги — под цвет глаз, такие же большие и круглые. Меня попросили почитать стихи, — в небольшой компании любила, да и сейчас люблю. Так вот, когда я начала читать, а читала наизусть, мимо прошла опоздавшая к обеду, — в приглушенно-синем костюме, в косыночке. Это и была Мария Сергеевна. Перед ужином она спросила Ревича, что за женщина читала за пиршественным столом, подняв голову к потолку? И добавила: «Хочу познакомиться». Это я помню и с ее слов и со слов Ревича. В тот же вечер и познакомились.
Мы разговаривали и курили сначала в моей комнате, а потом перешли в ее — № 22. Перешли потому, что Мария Сергеевна не могла без чаю, у нее был уже извлечен из чемодана кипятильник. Я, конечно же, призналась, как Сёма сначала кричал «Марусю напечатали!», а потом: «Марусю я тебе не отдам!». Призналась, потому что сразу всем своим существом к ней расположилась. А можно ли начинать дружбу неоткровенно? Наверное, можно. Вот ведь несколько лет наших, почти семейных отношений, Мария Сергеевна о своем госте, молчаливом и милом ярославце — нос картошкой — дяде Петрусе говорила как о земляке. На самом деле он, как мне уже после смерти Петровых сказал Липкин, удивляясь, что не знаю, — ее первый муж. Значит, и дружить не вполне откровенно тоже вполне можно. Но в первый вечер знакомства Петровых отреагировала не на мое бледное восприятие ее публикации, а на «Марусю я тебе не отдам!».