— А где половина? Неужто умудрилась раскокать шесть тарелок сразу!
Я была поражена его шутливому притворству, ведь никогда не притворяется, и стала утешать: «Сёмочка, не расстраивайся — под видом шутки, — ну, разбил тарелки, ну и на здоровье!». Лицо Липкина посерьезнело: «Я не разбивал. Разве не ты разбила?». Тут я уже попыталась все в шутку обратить: «Разбивать — твоя специальность, а моя — терять. У меня посуда, если даже из рук падает, сам видел, не бьется почему-то». Мы были озадачены и, дав друг другу честное слово, что не разбивали, пришли к выводу, что это проделка гэбэшников. Но почему такая мелкая проделка и что за цель? Догадались.
Дня три назад я, после случая в Переделкине с неудавшимся на нас наездом, сообщала по телефону с прослушкой всем, кого не могла поставить в трудное положение не только своим сообщеньем, но и фактом самого звонка. Я сообщала, что о вчерашнем случае с гэбэшной машиной покамест не стану заявлять иностранным корреспондентам, но если еще раз эти якобы прибалты пусть даже что-нибудь ерундовое с нами затеют, раструблю через инкоров на весь мир. А трубить я могла лишь в такие же прослушиваемые телефоны Владимова, Чуковской и ее друга Бабёнышевой.
Критик Сара Бабёнышева, которая еще несколько лет назад носила по писателям подписывать письмо в защиту Синявского и Даниэля, а после пошла и пошла по правозащитной дорожке, в 80-м году была исключена из СП за подпись под письмом 19 литераторов, возмутившихся высылкой Сахарова в Горький. Покаюсь, мы с Липкиным этого письма не подписали. Собравшись выйти из союза писателей, испугались, что за подписантство вышлют или посадят. Постыдно, но и зря испугались. Никого, кроме Бабёнышевой, не тронули. И мою подругу-подписантку Инну Варламову тоже не тронули. Но уже вскоре мы, внесоюзописательские олимпийцы, своими стихами участвовали в книге, посвященной Сахарову и вышедшей за бугром.
От гостеприимной и общительной Сары Бабёнышевой, притягивающей к себе доброрасположенным нравом разных литераторов — от Евтушенко до Льва Копелева и Людмилы Петрушевской, — мы и выходили в тот вечер вместе с Кларочкой, напоминающей мне, несмотря на большие глаза, олимпийского мишку, особенно в меховой серой шапке с ушками. Мы жили в Переделкине у вдовы литературоведа Степанова на противоположном от Бабёнышевой конце улицы Горького и пошли провожать Клару на параллельную улицу Серафимовича. Когда мы двигались по Погодина, перпендикулярно расположенную между двумя вышеназванными, возле нас замедлила ход машина, высунулся водитель и пьяным голосом попросил у меня сигарету. Я вытащила из кармана пачку «Явы» и протянула. Он неспешно закурил и с трудом развернулся на густо заснеженной мостовой в сторону города. Жалостливая Клара обеспокоенно посмотрела вслед, бампер вновь замешкавшейся машины попал под яркий сноп одинокого фонаря перед поворотом в Москву, и Кларочка вскрикнула: «Ой! Что будет с ним, с пьяным да еще немосквичом, посмотрите, Семен Израилевич, номер у этого светлого „Жигуля“ не московский, а прибалтийский!». А я, не такая жалостливая, удивилась тому, что Кларочка не только марки машин знает, но еще и по номерам может различить, кто откуда. Так, она, тревожась за пьяного якобы прибалта, а я восхищаясь ее познаньями, дошли с Липкиным до угла имени Погодина и Серафимовича. И тут снова бесшумно появляется тот же якобы прибалт, слегка задевает меня дверцей и ставит поперек дороги свой с немосковским номером «Жигуль», и снова, именно ко мне обращая пьяный голос, просит сигарету. Меня осеняет вопрос: откуда ему известно, что именно я — курящая, может, еще известно, что пьянь побаиваюсь и с тех пор, как выписалась из функциональной неврологии, в рот спиртного не беру?
После моей выписки из кремлевской психушки Люська Копейкис примчалась в Москву и устроила мне консультацию со своим дальним родственником, главным психиатром Московской области. Тот мне гипнотически внушил, что отравление мозга и острый психоз у меня случился вовсе не от лечения люминалом, а от противопоказанного мне спиртного, и что от одной рюмки могу снова загреметь. А так — никогда со мной галлюцинации не повторятся. С того внушительного внушения я не только водки избегаю, но и пьяни. Это Копейкис, как она призналась через много лет, встретившись с нами на нашем с Липкиным вечере в Нью-Йорке, посоветовала своему родственнику, что мне необходимо внушить. Она знала, что люблю выпить, но не знала, что не по зову организма, а для бравады и еще для того, чтоб как бы спьяну, набравшись наступательного акцента, высказывать ту правду некоторым собратьям и сосестрам, какую мне стрезва не простили б. Да и не посмела б.