Прошлое этого своеобразного дома весьма занимало меня. Я часто гулял по нему с чувством первопроходца, исследующего только что открытую им терру инкогнито, неизведанную землю. Первое время нередко терялся в бесконечных коридорах с множеством дверей, закоулков, внезапных тупичков, лестниц и переходов. Блуждая по сумрачным лабиринтам, находил забитые старой мебелью, каким-то хламом или же просто пустые комнаты с остатками причудливой лепнины на высоких потолках. Она странно сочеталась со стенами депрессивного, темно-зеленого цвета, с облупившейся местами штукатуркой, и оконными проемами необычной закругленной формы, многие из которых были замурованы глухой кирпичной кладкой, словно дом готовился к осаде. Мне нравилось представлять эти комнаты ловушками для времени, хранящими, как в формалине, в своем затхлом воздухе тени прошлых веков. Казалось, стоит только остаться в них подольше, и, потревоженные живым сквозняком современности, эти тени начнут окружать тебя, незаметно обретая плоть, пока завороженный серыми призраками ты сам не станешь подобным им далеким, забытым воспоминанием. Это было одновременно жуткое и захватывающее чувство. Попав в одну из таких комнат, я замирал, целиком отдавшись ее чуткому, настороженному покою, до тех пор, пока по коже не начинали ползти мурашки. И, в полной уверенности, что за несколько минут проведенных мной в этой временной петле, снаружи прошли годы, выскакивал оттуда.
Основная часть дома была очень старой, и весь он давно нуждался в ремонте, являя собой картину крайней запущенности и заброшенности, словно располагался не только на окраине города, но и на окраине жизни. Кое-где были видны попытки немного облагородить и подновить его интерьеры, но они производили такое же грустное впечатление как неумело молодящийся человек преклонного возраста. Поначалу это угнетало, а потом я привык и даже полюбил этот «дом с привидениями» за будоражащую воображение возможность представлять себя застрявшим во времени или даже вне времени, вспоминал, словно вполголоса рассказанную старую сказку с бесконечным запутанным сюжетом.
Однажды, о чем-то замечтавшись, я свернул в коридоре не в ту сторону и, открыв очередную дверь, обнаружил себя стоящим на пороге большой комнаты, погруженной в легкий сумрак, хотя за окном ярко светило солнце. Его свет приглушал толстый серый слой грязи на зарешеченном окне, между ветхими рамами которого вились засохшие прошлогодние побеги плюща. Она была почти пустой, лишь в дальнем углу виднелась груда сломанных стульев, да напротив двери стояло на полу большое тусклое зеркало в резной широкой раме. Я подошел поближе, чтобы рассмотреть его. И первое, что бросилось в глаза, было вовсе не мое отражение, а дверной проем за спиной. Там стоял на пороге высокий светловолосый парень и смотрел на меня очень неприязненно, так что мне стало не по себе. Я резко обернулся, но никого не увидел. Наверное, он успел уйти. Это было странно. Вроде бы я ничем еще не успел насолить здешним обитателям. Тем более, что этого парня я видел впервые. Может, он спутал меня с кем-нибудь? Это небольшое происшествие оставило в душе мутный осадок. Я вышел из комнаты, плотно прикрыв дверь, и до самого вечера меня почему-то не покидало чувство вины неизвестно за что и перед кем.
Комнаты для старших воспитанников, расположенные на втором этаже основного корпуса, были рассчитаны на двух-трех человек, что, откровенно говоря, порадовало. Мой предыдущий дом носил гордый статус лицея-интерната для одаренных детей, и был организован на средства нескольких благотворительных фондов. Находился он в престижном районе, и занимал приземистое двухэтажное здание на территории какого-то института. Все бы ничего, но жить с оравой из двенадцати человек в одной, хоть и довольно большой комнате, было порой крайне утомительно. В попытке хоть как-то уединиться, я привык спать, накрывшись с головой одеялом. При этом снаружи оставались торчать ноги, но, если было тепло, на эту мелкую неприятность можно было не обращать внимания.
Наши попечители частенько наезжали, приурочивая визиты к праздничным датам. Устраивали шумные раздачи подарков, толкали проникновенные речи, желали творческих успехов, интересовались нашими достижениями и утирали слезы умиления, любуясь мелковозрастной ребятней. Специально для них готовили обширную концертную программу, хитом которой была песня о родном доме. Все мы ее ненавидели, но исполняли очень проникновенно, хоть и нестройно. Зато она нравилась взрослым. Потом эти симпатичные и, наверняка, очень добрые люди с чувством выполненного долга разъезжались по домам, своим родным домам, увозя в пакетах ответные гостинцы. Не бог весть что, всего лишь наши работы — рисунки, поделки и всякое такое. Мне всегда было интересно, куда они их девали затем. Ведь не вешали же на стенку рядом с рисунками своих детей.
Закончилось все внезапно и просто. Не прошло и двух лет как благотворительные фонды прекратили свое существование, растворившись во времени и пространстве, а с ними и наш лицей-интернат. В общем, эксперимент закончился едва начавшись. Не скажу, чтобы у меня там было много друзей, и я особенно скучал за кем-нибудь, когда нас раскидали по разным детдомам. Меня больше беспокоила перспектива лишиться занятий в студии при художественном училище, куда я попал по протекции все тех же благотворителей. Занятия для школоты там были платные. И я мысленно уже попрощался с единственным местом, за порогом которого оставлял все заботы и тревоги своей жизни, где чувствовал себя уверенно и спокойно, погружаясь в немного безалаберную, но доброжелательную атмосферу.
Однако, меня оставили, по личной просьбе Карандаша, не очень известного, но, на мой взгляд, отличного художника, который вел группу таких же как я вундеркиндов. Это ирония, если что, про вундеркинда. Мы с ним просто подружились. Карандаш преподавал в училище уже уйму времени и был в авторитете, особенно среди студентов, которые уважали его даже не столько за опыт и знания, сколько за особую доброту и деликатность. Его трудно было вывести из себя, он никогда не кричал, не демонстрировал своего превосходства, не раздражался, даже если ты раз за разом косячил. Он частенько останавливался рядом, когда я пыхтел над заданием, вполголоса расспрашивал, советовал, рассказывал какие-нибудь забавные и поучительные истории. Иногда просто молча стоял и смотрел, как я работаю. Порою, увлекшись, я не сразу замечал его за своей спиной, и невольно вздрагивал, когда он мягким, глуховатым голосом произносил: неплохо, совсем неплохо, продолжай…
Свое прозвище он заработал привычкой носить за ухом остро очиненный карандаш, словно какой-то столяр или плотник, и которым обычно правил наши рисунки и время от времени энергично скреб затылок. Карандаш был всегда одной, весьма приличной марки. Очень красивый, в черной деревянной рубашке, по которой шла затейливой вязью надпись «Золотая цапля», название фирмы, и поблескивал значок — силуэт летящей цапли с длинным острым клювом. Таким же острым и тонким был всегда и грифель карандаша, не очень твердый и не очень мягкий, а такой, какой надо, оставлявший на бумаге ровный, четкий след. Среди нас считалось особым шиком разжиться этим артефактом. Ходило упорное поверье, что сей предмет обязательно принесет его владельцу удачу. В каком эквиваленте она будет выражена, не уточнялось. У меня было два трофея. Один из них я потом и в самом деле удачно обменял на отличный набор акварели, правда, уже изрядно бывший в употреблении.
Так вот, когда лицей закончил свое славное, хоть и недолгое, существование, всех наших очень быстро определили в другие интернаты, и я внезапно остался один. В столовой вместо привычных первого и второго, мне выдали пару сладких булочек, яблоко и пакет молока. Я ненавижу молоко. Меня от него тошнит, долго и упорно. Поэтому пришлось довольствоваться одними булочками. После обеда, придя с занятий, я помогал таскать и грузить в небольшой фургон интернатский скарб. А вечерами, сидя на пустом широком подоконнике, наблюдал как постепенно, в сумерках, безропотно умирает за окном очередной день, и размышлял о том, что ждет меня на новом месте и каким оно будет. Или читал при свете тусклой коридорной лампочки затрепанную детскую книжку без начала и конца, найденную мной под одной из коек. Речь в ней шла о бездомном мальчишке. Звали его Потеряшка, и он отличался особым даром — постоянно влипать во всякие невероятные передряги, что показалось мне тогда весьма символичным. Наконец, после нескольких дней такого неприкаянного и, откровенно говоря, голодного существования, наша бывшая директриса, вызвала меня в свой теперь уже тоже бывший кабинет. Там готовые покинуть помещение, громоздились у стен большие картонные коробки с вещами, стояли полуразобранные книжные стеллажи, на которых были свалены в беспорядке тяжелые пыльные шторы, на старой газете, брошенной на пол, высились стопки книг из интернатской библиотеки. Задумчиво перебирая лежавшие на столе счета и бумаги, она мельком взглянула не меня и сказала утомленно: