Выбрать главу

Перед тем как уйти она осторожно и ласково взъерошила мне волосы. Провела рукой по щеке, едва касаясь пальцами чуть затянувшихся ссадин, потом внезапно порывисто обняла и прижалась своими горячими губами к моим разбитым в хлам губам. Я замер, охваченный жаркой волной, но она уже скрылась за дверью.

Глава 32 И вновь разбитые надежды

Стоит немного расслабиться, и твои мечты вдруг начинают жить себе своей жизнью, нисколько не считаясь с попытками, впрочем, весьма слабыми и неблагодарными, хоть как-то обуздать их неуместную активность. Если подумать, в этом нет ничего странного. Они рождаются надеждой и ею же питаются, а надежда штука живучая. С упорством сорных трав цепляется она за самую скудную почву реальности, заглушая бурным цветом фантазии чахлые ростки здравого смысла. Так и во мне ожила вдруг безумная надежда и мечта, что Птица и я… Ну, в общем, вы поняли… Я знал, что она не придет больше, она сама мне об этом сказала, но все равно ждал. Глупо, я понимаю. Ждал, вздрагивая от каждого стука двери, напряженно вслушивался по вечерам в шаги в больничном коридоре, представляя, как она появляется в дверном проеме, наполняя пространство вокруг себя теплым радостным светом…

Но вместо этого, однажды, открыв глаза, обнаружил непринужденно сидящего на моей кровати Йойо. Настоящего, не из сна, привычно лохматого и неунывающего, в своем широком черном джемпере. Только было довольно странно видеть его без гитары. Так и хотелось заглянуть Йойо за спину, словно этот весьма объемный предмет мог спрятаться там, свернувшись клубком.

— Спишь, Бемби, — сказал он с осуждением, впрочем, довольно наигранным. — Бесцельно прожигаешь в сновиденьях жизнь свою младую! А вот другим из-за тебя покоя нет! Напрасно они тратят свое время на отрока, впадающего в сон, лишь только смысла в нем забрежжит светоч малый! Подушка мягкая с пуховым одеялом ему дороже, чем вся мудрость мира! Бесстыжим храпом услаждает неразумный свой слух, вместо того, чтобы внимать совету мудрому и наставленью старцев!

— Ох, Йойо, это ты что ли старец! — Я осторожно расхохотался, чувствуя, как напряглись и заныли еще не зажившие губы. При виде этой круглой, сияющей физиономии меня охватила такая радость, что я едва удержался от того, чтобы не обнять друга, вдруг отчетливо осознав, как мне не хватало все это время его добродушного ворчания. А Йойо отбросив высокий слог, широко и безмятежно улыбнувшись, сказал:

— Не надоело еще валяться как медведю в берлоге?

— Представляешь, Йойо, я тебя во сне видел!

Он снова широко ухмыльнулся, и внезапно нагнувшись, к моему удивлению, впрочем, подспудно я чего-то такого от него и ждал, поднял с пола гитару, свою неизменную спутницу и единственную подругу. Любовно погладил ее потертые, лакированные бока и неспешно прошелся по струнам:

— Я мог бы сказать тебе тысячу слов, но ты все равно не услышишь меня. Я мог бы прийти к тебе в тысяче снах, но ты все равно не заметишь меня. Так, может быть лучше я песню спою, которая вылечит душу твою, усталость развеет и грусть заберет, от шага неверного убережет…

Йойо просидел довольно долго, но так ничего и не сказал мне ни о Сине, ни о Птице. А может, он и говорил, но я не понял. А сам я спрашивать не стал. Я еще переживал, что пропущу его день рожденья, он как-то обмолвился про конец декабря. У меня уже и подарок готов был, его портрет, на плотном картоне. Он был изображен там таким, каким я его видел — беззаботным уличным музыкантом. Но Йойо успокоил меня, сказав: на самом деле у меня летом день рожденья, Бемби, так что не парься. Интересно, что после его ухода, совсем прошли головные боли, до этого, часами наизнанку выворачивавшие мне мозги.

Выписали меня накануне Нового года. На последнем осмотре, врач, как бы между прочим, заметил: тебе обследоваться надо, парень. И вздохнул: только это дорого стоит. Но ты имей в виду… Я промычал: угу, непременно, и тут же выкинул из головы его слова. Мне не терпелось вырваться на волю, вдохнуть полной грудью свежий морозный воздух, а главное, увидеть, наконец, Птицу. Вновь окунуться в сияющую глубину ее глаз, услышать родной, теплый голос.

Город окутала паутина цветных огней. Всюду, как сторожевые башни Деда Мороза, высились елки в сияющей броне иллюминации — часовые праздника в серебряных мундирах мишуры. Даже над входом в наш «дом с привидениями» висела замысловатыми фестонами гирлянда, посверкивая красными и зелеными огоньками. Кое-где на окнах виднелись бумажные снежинки, и все усиленно готовились к новогоднему балу, который должен был состояться вечером.

Наверное, я позволил своим фантазиям зайти слишком далеко и слишком глубоко укорениться в сознании, дал безумной надежде окрепнуть и овладеть собой, без всяких на то оснований. Иначе, почему так больно задело меня то, что Синклер появился на вечере, уверенно держа Птицу за руку. Ведь не считал же я на самом деле, что… Хотя, да, считал, идиот. Она улыбнулась мне издалека и, украдкой, слегка помахала рукой, но не подошла. А Син надолго задержал на мне взгляд, задумчивый и многообещающий, словно спрашивал: «что, не угомонился еще?» и взвешивал про себя, сразу мной заняться или подождать чуток. Он выглядел напряженным, хоть и вел себя спокойно.

Я стоял у стены и смотрел, как они танцевали, как Синклер что-то шептал иногда Птице, почти касаясь губами розовой раковинки ее уха, и как она улыбалась ему при этом. Вдруг вспомнилось: «есть вещи неизменные на свете: это восход и заход солнца, и …» Мне хотелось надавать самому себе по щекам, чтобы заставить отвернуться, но я лишь сильно потер лицо руками, задев еще свежий шрам на подбородке. Разумеется, это не помогло. То же, что заставляет расчесывать изо всех сил, несмотря на растущую боль, зудящую болячку, то же чувство упорно обращало мой взгляд в их сторону.

Я ощутил себя жестоко обманутым. Да и чего я, собственно, ждал? На что надеялся? Разве возможно это было на самом деле? Но в ее присутствии мне все представлялось возможным. Мне казалось, что в те минуты, когда мы были вместе, было между нами что-то такое, что давало моим мечтам силы расправлять крылья и уноситься в золотых снах наяву далеко в заоблачную высь. Что соединяло нас, наконец, в этой туманной светлой дали. Но чем больше я смотрел на Птицу и Сина, тем сильнее понимал, насколько нелепы были все мои грезы, и насколько сам я был жалок. И правда, вероятнее всего, заключалась в том, что Птица меня всего лишь жалела.

— Йо, Хьюстон! Ты что застыл как соляной столб! — кто-то сильно ударил меня по плечу, и я вздрогнул от неожиданности. Это был мой неугомонный сосед. Принарядившись по случаю вечеринки в относительно чистую парадно-выходную футболку неизменного черного цвета, он был само благодушие.

— Расслабься, Бемби, танцуй, развлекайся, дай печали уйти!

Йойо, как обычно, зрил в корень. Поэтому я внял его совету и ушел, туда, где уже привык зализывать свои душевные раны. На этот раз я решил забиться подальше в подвал, чтобы не мешать курильщикам, отравлять атмосферу и свои юные организмы. Было немного морозно, и дверь, прихваченная ледком недавней оттепели, поддалась с трудом, громким скрипом протестуя против вторжения. Ее никогда не запирали. В этом не было нужды. Все что можно из этого подвала уже давным-давно вынесли, и он был не настолько уютен, чтобы хоть как-то использовать его для тайных встреч. Внутри было сыро, темно, пахло плесенью и мышами. Я плотнее прижал к косякам ветхую преграду между собой и миром, и опустился на ступеньку, усыпанную пожухлой, прелой листвой. Вокруг стоял настоящий мрак, даже не требовалось закрывать глаза. Наполненный едва уловимыми шорохами покой обволакивал как верблюжье одеяло. Как бы мне хотелось, не чувствовать ничего, не знать и не видеть, потерявшейся монетой лежать в этой гробнице забвения. Но провидению было мало, и оно решило еще раз ткнуть меня носом, как непонятливого щенка, в то, что осталось от моих дерзких мечтаний и утраченных иллюзий, как будто это могло помочь обрести нирвану бесстрастия.

Скрип снега и голоса нарушили тихое, но уверенное погружение в пучину печали. Впрочем, только лишь для того, чтобы добить окончательно.

— Не трогай больше Хьюстона, Син.

Я замер, узнав голос Птицы. Наверное, она заметила, как мы переглянулись. Убежище вмиг превратилось в тюрьму. Подслушивать нехорошо, я знаю, но и заявлять о себе было поздно.