Карандаш звал сына Басик. Это было, как я понял, такое домашнее, детское прозвище. Басику это страшно не нравилось. Он недовольно морщился и тянул: «Перестань, отец! Когда уж ты его забудешь!» Наверное, привык чувствовать себя солидным важным человеком, которого все называют только по имени-отчеству, так что и дома, с отцом, не мог расслабиться. Интересно, подумал я тогда, а у меня было какое-нибудь домашнее имя или прозвище. Такое же ласковое и смешное, детское, от которого также веяло бы теплом и любовью. Может, даже и было. Но я ничего такого не помнил, а узнать было не у кого.
Мы очень хорошо сидели в уютной домашней обстановке. Приглушенный свет торшера, мягкие кресла, неспешное журчание голосов, прерываемое смехом, возня малышки со своей куклой на пестром коврике, эта приятная атмосфера расслабляла и успокаивала. Взрослые дегустировали коньяк, потягивая густую золотисто-коричневую жидкость из больших пузатых фужеров. Мы с девочкой довольствовались соком, заедая его маленькими бутербродами со всякой экзотикой: какими-то особенно дорогими сортами колбасы и сыра, бледными хрустящими креветками под крошечными дольками лимона, мякотью авокадо, перетертой с зеленью, чем-то еще совсем уж редкостным, что я не мог определить, а спрашивать постеснялся. Это был такой своеобразный привет от жены Басика. Она не смогла в этот раз приехать, сказал он, занималась подготовкой к показу, работала в каком-то модельном агентстве и сильно уставала. Мне показалось, что Карандаш не очень расстроился.
Большие антикварные часы, предмет особой гордости Карандаша, мелодично пробили восемь раз, пора было возвращаться в интернат. Я стал прощаться, и его сын вызвался проводить меня. Мы вышли на улицу. Стояла глубокая осень, было темно, промозгло и слякотно. Сыпал мелкий противный дождь вперемешку с колючей снежной крупой. Он не стал тянуть. Наверное, работа в банке приучила его сразу четко вводить клиента в курс дела. Да и погода не располагала к долгим прогулкам и задушевным беседам.
— Если рассчитываешь, что отец тебя усыновит, — начал он резким раздраженным тоном. — А у старика есть такие планы. Хотя, я думаю, ты более, чем в курсе (Я не был в курсе, но это не важно). Так вот, забудь. Вы интернатские народ ушлый, вас только пусти в дом. А у него чересчур мягкий характер. Сто раз ему говорил: тебя любой проходимец облапошит, а ты же ему еще и спасибо скажешь. Поэтому имей в виду: если он тебе даже предложит такой вариант — ты откажешься. Это без вариантов. Иначе я подниму вопрос о его дееспособности и передачи под опеку. К тому же и квартира у него в долевой собственности, так что не думай, что тебе может такой кусок перепасть. Я все понятно изложил?
— Да, — сказал я, совершенно оглушенный его внезапным напором и резким категоричным тоном. — Более чем…
— А так, конечно, — продолжил он, смягчившись. — В гости заглядывай (спасибо, разрешил!). И старик не так за нами скучать будет. И вот еще что, отцу о нашем разговоре (это был монолог, но это тоже было не важно), разумеется, ни слова. Ну, сам должен понимать, не маленький.
Да, я понял. Он словно отхлестал меня по щекам. За то, что я хотел, как он думал, влезть в их тесный круг. Пытаясь облапошить, втирался «старику» в доверие, чтобы урвать кусок их семейного пирога. Было обидно, очень. Эта обида жгла меня несколько дней. Но потом я подумал, что не могу его винить, не должен. Это был его отец, и он волновался за него. Имел на это право. А я был для них никто. Более, чем никто. И потом, неизвестно, как бы я повел себя на его месте. Ведь, никогда нельзя быть совершенно уверенным в том, как ты поступишь в какой-то ситуации, пока не окажешься в ней. Я знаю, есть люди, которые говорят «я никогда так не сделаю, не скажу» или «я всегда», но это просто слова и ничего более. Ведь, для того, чтобы утверждать подобное нужно либо познать самого себя до самого дна, либо пройти через все возможные испытания. Что, в общем, одно и то же. Поэтому большей частью люди просто врут, в том числе и самим себе.
И, конечно, я отказался, когда Карандаш, действительно завел речь об усыновлении и предложил переехать к нему. Я не хотел, чтобы он ссорился с близкими, и у него были из-за меня неприятности. Карандаш поначалу не принял мой отказ всерьез. Просил подумать. Сказал, что ни в коем случае не торопит, и что ни в чем не будет стеснять мою свободу. Выпытывал, почему я не хочу. Я не знал, что сказать на это. Бубнил, что не хочу расставаться с друзьями, что уже привык к интернату и тому подобную чушь. Эти разговоры его огорчали, и он потом долго расстроено молчал.
Распрощавшись с Карандашом, я отправился бродить по заснеженным улицам. Бессмысленно таращился на разукрашенные, ярко освещенные витрины, а, отвернувшись, мгновенно забывал о них. И если бы меня спросили, не смог бы назвать ни одного выставленного там предмета. Долго торчал на городском мосту. Облокотившись на бетонные перила наблюдал с высоты, как по черной речной стремнине перекатываются скудные золотистые блики: свет уличных фонарей, цепочкой тусклых шаров, рассыпанных вдоль набережной. От воды тянуло стылым холодом и безнадежностью, как от некоего портала, за которым не было ни жизни, ни света, ни тепла. Когда, наконец, добрался до комнаты, то почувствовал такую усталость, что, проигнорировав ужин, который мне припас Йойо, завалился на пока еще не занятую гостями кровать, закрыл глаза и тут же отключился. Провалился в тяжелое, без сновидений забытье.
Глава 35 Неожиданная просьба
Следующие несколько дней ничем существенным не отличались от предыдущих. Были такими же пустыми и бессмысленными. Я просыпался, не чувствуя себя ни отдохнувшим, ни бодрым, что-то через силу ел, когда совсем уж подводил желудок, что-то делал по необходимости или вновь отправлялся на улицу, чтобы не видеть всей той обстановки, каждым своим уголком напоминавшей мне о Птице.
А потом внезапно заболел Карандаш. Я узнал об этом, когда пришел на следующее занятие и увидел вместо него другого преподавателя, немолодую женщину похожую на провинциальную драматическую актрису. Сухопарая, с копной мелко вьющихся рыжеватых волос, закрученных в небрежный узел, она сидела за учительским столом. Круглые, голубые глаза, казались сонными, из-за прикрывавших их тяжелых век. Несмотря на это, взгляд у нее был строгий и отчасти надменный. Все, как обычно, рассаживались по местам, готовились, искали свои мольберты и шуршали листами бумаги, доставая их из папок. Когда немного затихли шум и суета, она встала и похлопала в ладоши, привлекая наше внимание. Крупные малахитовые серьги в вычурной металлической оправе, похожие на майских жуков, оттягивали мочки ее ушей. При каждом движении они раскачивались и только что не жужжали. Они были такие нелепые, что невольно приковывали взгляд, раздражали, не давая сосредоточиться. Мне стало тревожно и неуютно от неприятного предчувствия, так что даже в горле запершило, будто я нечаянно вдохнул какой-то удушливый газ. Она представилась и сказала, что Карандаш заболел и ей поручено вести у нас занятия. Дала нам задание и вышла из аудитории.
Я догнал ее в коридоре и, от волнения, с трудом владея голосом, спросил, что с Карандашом. Она окинула меня внимательным взглядом, поинтересовалась, кто я такой. А потом сказала, что у Карандаша был сердечный приступ и его увезли на скорой в больницу. Это случилось в тот вечер, когда мы с ним в последний раз виделись. Известие меня ошеломило, обожгло стыдом и раскаяньем. Я вспомнил вдруг его лицо, оно отчетливо встало у меня перед глазами, такое усталое, нездорового землистого цвета. Вспомнил, как он сидел за своим столом, совершенно ничего не замечая вокруг, погрузившись в свои мысли, в какие-то свои невеселые думы. Он уже тогда нехорошо себя чувствовал. А тут еще я повел себя как самая настоящая неблагодарная свинья. Ушел, так и не сказав ему ничего, каких-то нужных слов, которые его успокоили. Ведь видел, прекрасно видел, что он расстроен. Так нет, еще и нагрубил, дубина. От мысли, что сам того не желая, стал причиной этого несчастья, почувствовал себя так паршиво. Как-то сразу стало не до занятий и, отпросившись, я ушел.