Син, рассмеялся, так словно, вспомнил что-то очень приятое.
— Накопилось у нее видно к тому времени уже. Я психанул, конечно, с подоконника ее стащил, встряхнул пару раз, и говорю, еще дернешься — убью. Очень она меня разозлила. И только руку под футболку запустил, как она вторую плюху зарядила и взгляд такой, что сейчас зубами в горло вцепится. Вот черт, думаю, совсем крезанутая. Обычно девчонкам нравится, когда их прижмешь немного. Только поначалу пищат, а потом сами лезут, не отвяжешься. Заорал на нее, оттолкнул, так что она в стену влетела, да и выскочил оттуда, чтобы не сорваться. Прошел немного и встал: щека горит, душа кипит! Нет, думаю, нельзя это так оставлять. Вернусь, припугну чуток, чтобы много о себе не воображала… Да не дергайся ты так, Хьюстон, и не смотри так на меня. Не бью я девчонок… Я их морально уничтожаю…
«Надо же, пацифист какой!» — неприязненно подумал я. Син улыбнулся мне снисходительно и продолжил:
— Только, ведь, Птица об этом не знала. Когда меня снова увидела, по стенке сползла, головой в коленки уткнулась и руками ее прикрыла. Наверное, думала, конец ей пришел, глупышка. Посмотрел я на нее: маленькая, как воробей, шея тонкая, двумя пальцами сломать можно, а руки как веточки. Сидит, не дышит. Чувствую, вся злость моя ушла куда-то. Не бойся, говорю, не трону я тебя, пошутить хотел. Ничего не ответила, только вижу — плечи затряслись. Плачет, а ни звука не слышно. Сел я тогда на пол напротив нее и жду, когда успокоится. Долго ждал, потом говорю: хватит здесь сырость разводить. Иди в комнату, детское время вышло. Она реветь перестала, отвернулась от меня, и сидит, молчит. Давай, говорю ей снова, ступай отсюда, а то местных нариков дождешься, они не такие добрые как я. Опять промолчала. Потом, наконец, голос прорезался. Вот, сам и ступай, говорит, если боишься. Не могу, отвечаю, штаны от страха к полу прилипли. Посмотрела она на меня как на придурка полного, потом фыркнула и засмеялась. И я тоже. Очень мне ее смех заразительным показался. И вот представь, сидим мы на замызганном полу умывалки и хохочем как ненормальные, как два психа упоротых, а потом она снова плакать начала…
Син несколько раз чиркнул зажигалкой, выбивая искру, и вновь раскурил погасшую сигарету. Он почти не смотрел в мою сторону, рассказывал словно самому себе.
— Тут меня и осенило, ее наверно, девки из комнаты на ночь выперли. Розка вполне на такие штучки способна, а Синька ей в рот смотрит — дура, хоть и не такая злая. Честно говоря, меня такой расклад даже обрадовал. Я бы Птицу в два счета обратно в комнату водворил, но решил пока не торопиться. Вспомнил, что ее вечером в столовке не было и спрашиваю: ты, наверное, есть хочешь? Пошли, найдем что пожевать, все равно до утра далеко еще.
Она сначала отнекивалась, а потом вроде как головой кивнула. Я ей руку протянул, чтобы помочь подняться. А сам думаю, возьмет или нет. Взяла. Ладонь у нее мягкая как у ребенка оказалась. Только мы немного чего нашли: бутерброд, еще с обеда у меня валялся, пара печенек, да у Тедди пачку сока стащил. Ешь, говорю, а я не хочу: на ужин сегодня макароны были, наелся на месяц вперед. Но она все равно бутерброд разломила, и мне половину протянула. А то, говорит, я тоже не буду. Понял я тогда, что вражда наша закончилась, и так мне от этого легко стало и весело. Как будто праздник какой-то или я главный приз в лотерее выиграл. Потом, я Птице зачем-то начал рассказывать, как с бомжами по теплотрассам отирался, когда на улице жил. Ни с кем об этом не трепался, а с ней как прорвало. Не, ты не думай, я не на жалость давил, а так, всякую веселуху вспомнил, хотя и мало ее там было. А она мне — про тетку свою истории смешные, очень забавно представляла, в лицах. Я бы мог ее, наверное, до утра слушать, только гляжу, глаза у нее совсем сонные стали и такие усталые. Пойдем, говорю, провожу тебя до комнаты. Она — ни в какую. Да не бойся, успокоил, норм все будет.
Пришли, постучался погромче и ласково так: Розочка, дверь открой. Та сразу распахнула, как мой голос услышала. Ха! Видел бы ты их с Синькой лица, когда они за моей спиной Птицу разглядели. В общем, поговорил с ними на тему мира во всем мире, чтобы не дергались больше. Только она с этими мочалками все равно жить не смогла. К Елке переехала, Йойо посоветовал, да и мне спокойней стало. Потом я к себе пошел. Лег, а уснуть не могу, все Птица перед глазами стоит, как она мне улыбается. И так мне от этого хорошо было, первый раз в жизни. Я даже не представлял никогда, что так хорошо бывает, от какой-то там улыбки. Знаешь, Хьюстон…
Он замолчал и сильно затянулся почти погасшей сигаретой. Красная точка на ее конце ярко вспыхнула и разгорелась в темноте, и я поймал его взгляд в этот момент, по-детски открытый и светлый.
— Этот мир так фальшив… Поэтому, когда встречаешь что-то настоящее…
Он снова надолго замолчал, потом резким красивым щелчком отбросил от себя окурок и посмотрел на меня:
— И вот еще что. Просто хочу, чтобы ты знал. Во-первых, я чертовски рад, что больше тебя не увижу.
Он усмехнулся:
— Ты просто не представляешь, до какой степени я рад. И, во-вторых, Птицу я никому не отдам, никогда. Только если она сама этого не захочет… Я же не сволочь какая-нибудь, что бы ты там обо мне не думал.
Я понял это еще тогда, зимой, но все равно стало вдруг так горько, как бывает, когда нечаянно прикусишь веточку полыни.
— И ты не волнуйся, я смогу о ней позаботиться, в обиду не дам.
Син протянул мне руку:
— Прощай, Хьюстон.
И я пожал ее, хоть и неохотно, пожал ради Птицы.
— А знаешь, что самое обидное? — сказал он внезапно.
— Что? — выдавил я.
— То, чего я с трудом добивался, тебе само в руки падало. Ты ведь, счастливый, Хьюстон! Хоть и не понимаешь этого, дурачок. Нет, я серьезно. Что так смотришь, думаешь издеваюсь? Сам рассуди, у тебя хоть в детстве родители были, настоящие. Да и потом, ты всей той грязи не знал и не видел, в которой я столько лет барахтался. Не бойся, не собираюсь я тебе здесь в жилетку плакаться. Так, к слову пришлось.
Он ушел, а я еще долго сидел на шатких перилах, угрюмо размышляя над его словами, и чувствуя, как прохладный ночной ветерок ласково ворошит мне волосы, словно утешая, гладит по голове.
Эти его слова, потом, много времени спустя, мне объяснил Йойо, в одну из наших встреч. Свой первый поцелуй Син выиграл у Птицы на спор. Он плохо учился, хотя и хорошо соображал. К тому же не особо затруднял себя посещением занятий. Его и так приняли с трудом, по доброте душевной, за красивые глазки. Буквально, за красивые, директора они ведь тоже женского пола бывают, чтобы доучился, наконец, бродяга. А когда впереди замаячила неотвратимая перспектива вылета за прогулы и неуспеваемость, Птица заключила с ним пари: если сдаст все, что нужно, то она выполнит одно его желание. Только говорит, чтобы все честно было. Они ведь не сразу так близки стали. Птица его еще долго на расстоянии, в друзьях держала. Ну, в общем, пришлось Сину попотеть как следует. Йойо рассказывал, он ночи напролет сидел, тощий сделался как велосипед, но все неуды исправил, ни одного пропуска больше не было. Учителя глазам не верили, думали, умом тронулся. Выиграл таки спор.
— А если бы проиграл, то что? — не выдержал я.
— Двести раз написал бы: я дурак, хотя и умный.
Да, это было очень в ее духе, поставить Сину такое условие. Только кем-кем, а дураком Син не был и желание у него давно готово было. Откуда все это знал Йойо, не представляю. Впрочем, он много чего знал. Только мало чем делился, если не считал нужным.
А тогда в нашу последнюю встречу, пока Син не скрылся в ночи, я все же задал ему вопрос, который давно хотел задать, и ответ, на который был мне почему-то по-прежнему важен. Я окликнул его и, когда он обернулся, спросил:
— Син, а ты знаешь почему у снегиря красная грудка?
Он пожал плечами, взглянул на меня с недоумением и, как показалось, с жалостью, но все же ответил:
— Нет, не знаю.
И я вздохнул облегченно. Больше мы с ним никогда не встречались. После выпускного Син и Птица уехали вместе первым утренним поездом куда-то далеко на запад, они никому не сказали куда. Через месяц и я навсегда покинул интернат, сменив его на комнату в студенческом общежитии. Вот и все.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ.