Еще отец это говорил. Пани Ядзе сто двадцать лет, она выглядит как уставший и измученный вопросительный знак, как персонаж из «Двойной жизни Вероники», – там в кадре шла такая женщина с бутылками, которую победила сила земного притяжения.
Кесьлёвского я люблю.
– Конечно, ты ожидал другого подарка, но… – Матушка неожиданно встает, вытаскивает что-то из ящика, вроде бы ножницы и скотч, что ли, я их вижу, хотя она пытается спрятать от меня эти вообще-то вполне приличные предметы, и двигается в сторону двери, а собака, разумеется, за ней.
– Подожди, милый, минутку здесь. Подожди!
Это точно адресовано мне, а не псу, но он явно не разделяет моего мнения – и мы послушно ждем оба.
Отца я помню всегда с газетой, которую он клал рядом с тарелкой и которую матушка всегда совала на подоконник, а отец незаметно снова ее клал на стол, чтобы одним глазом коситься в нее, одновременно разговаривая с нами, что мать страшно раздражало. Или с книгой, которую он тоже откладывал в открытом виде, обложкой кверху, а мать всегда совала в нее закладку, говорила, что так книга расклеится и плевать, что ему так удобно.
Мой отец был намного старше матери – лет на пятнадцать или семнадцать. Это все равно как если бы Марте было пятнадцать лет и она училась бы сейчас в школе. Вот я маньяк! Правда, когда они познакомились – матери было уже двадцать восемь, то есть она была уже старая дева, а он вообще был старым пнем под пятьдесят.
Ну, я не придавал этому особого значения.
До определенного момента – точно не придавал.
– Ну что, не будешь смотреть?
Я очнулся от своих воспоминаний.
Матушка стояла передо мной с маленькой коробкой в руке. Ну конечно, разве могу я получить от матери что-нибудь не упакованное в дурацкую цветную бумажку с идиотской ленточкой, которую неизвестно как развязать, но рвать ее нельзя, потому что маменьке эта бумажка еще может пригодиться, а ленточку можно накрутить на катушку от ниток и использовать еще раз. Но она стоит передо мной довольная и не догадывается, как далеко я сейчас был от нее и отсюда – в другом времени.
– Ну, распакуй же! Хотя подожди.
Она нерешительно садится напротив меня, кладет коробочку на стол, Геракл начинает пищать, но матушка в этот раз не собирается брать его на ручки.
Он пищит все отчаяннее.
– Сейчас, сейчас, мальчик, – говорит мать, придвигая коробочку поближе к себе. – Я хочу тебе кое-что дать… то есть на самом-то деле не особо я хочу тебе это давать, но подумала, что пора. Со мной что угодно может случиться, – она обращается ко мне, а Геракл пытается запрыгнуть к ней на колени, скручивается в колесико, снова пытается. Меня это раздражает невыразимо. Но еще больше я страдаю от того, что мне приходится слушать, – эту речь со смертного одра, монолог смертельно больного человека, хотя на самом деле никто за этим столом в этот чудесный день не болен. – И вот я подумала – теперь это тебе больше нужно. Вообще-то ты должен был получить это только после моей смерти, но… Это самая важная и ценная вещь, которая у меня есть. Я прошу тебя ее беречь. Я знаю, что вы, молодые, теперь придерживаетесь во всем других взглядов, но для меня… – голос у матери дрожит и прерывается, глаза полны слез, о я несчастный! – для меня это великая ценность. Самая большая в моей жизни.
Она обманывает – ведь Геракла на свой день рождения я точно не получу в подарок.
Она подталкивает в мою сторону коробочку, как будто нехотя, как будто ей трудно с ней расставаться.
Я всматриваюсь в коробочку повнимательнее.
Еще одного будильника я просто не вынесу.
А если это отцовские запонки – клянусь всеми святыми, клянусь Иисусом – я их уничтожу тупым деревянным ножом прямо перед зданием городской администрации!
– Ну, открывай, – слышу я взволнованный голос матери.
Надо же аккуратнее с ленточкой, она золотистая. Так, развязываю. Кладу в сторону. Коробочка обернута в цветную бумагу, ту же самую, в которую были завернуты подарки на Рождество, вот и следы от скотча. Ни в коем случае нельзя повредить бумагу, ибо она еще послужит многим поколениям во славу Бога, Чести и Отчизны.
Я разворачиваю бумагу.