Он приближился… и нашел свою самку мертвою… истерзанною… под маленьким столиком… испустил продолжительное, глухое шипение.
Потом с невероятною быстротою обвился около ног, тела и плеч Дженни, упавшей в обморок…
Клейкая и холодная шея пресмыкающегося облегла грудь юной девицы.
И там, перегнувшись еще раз, он уязвил ее прямо в горло…
Несчастная, пришедши в себя от жестокой раны, открыла глаза — и ей представилась пестрая, окровавленная голова змея… и глаза, сверкающие злобою…
— Маменька… о, маменька!.. — кричала она слабым, умирающим голосом…
На сей смертельный, судорожный, хриплый прерывающийся крик отвечал легкий хохот…
Тут показалась ужасная голова Атар-Гюля, который приподнял угол сторы точно так же, как змей.
Черный смеялся!!
Дженни не кричала более… она умерла…»
Этот отрывок, переведенный Гончаровым, был опубликован, как и несколько других, в журнале Надеждина «Телескоп» (1832 год).
Какую же цель имел Надеждин, ярый гонитель романтизма, публикуя в своем журнале три отрывка из романа «Атар-Гюль» в переводе студента Ивана Гончарова? Разумеется, он не стремился популяризировать французского романиста и его произведение. Можно с уверенностью предположить, что это он сделал, чтобы показать всю несостоятельность «крайнего» французского романтизма. Гончаров, видимо, дал согласие на столь негативную цель использования его перевода: публикация его была для Гончарова явным поощрением к дальнейшему творческому труду.
Переводы из романа «Атар-Гюль» были первой появившейся в печати литературной работой Гончарова, первым, пусть очень скромным, его шагом на творческом пути.
В самодержавно-крепостнической России, в пору жесточайшей реакции литература, особенно русская, явилась главным источником идейного воздействия на общество. В статье «Мысли и заметки о русской литературе» Белинский писал: «…все наши нравственные интересы, вся духовная жизнь наша сосредоточивалась до сих пор и еще долго будет сосредоточиваться исключительно в литературе: она живой источник, из которого просачиваются в общество все человеческие чувства и понятия…»[41]
Гончаров, как Белинский, Герцен и многие другие деятели русской литературы и культуры, рос, развивался в то время, когда, по словам Герцена, «великий Пушкин был царем и властителем литературного движения».
Но Пушкин, как справедливо замечал впоследствии Гончаров, был не только «образователем» эстетического вкуса, но и «учил жить» — «преподал уроки правды, понятий свободы, нравственности».
Как ни сильно было влияние Надеждина на юного Гончарова, он в своем отношении к Пушкину в те годы решительно расходился с ним. Именно Пушкину, а затем и Белинскому, Гончаров был обязан тем, что в своем развитии пошел вперед по сравнению с Надеждиным, хотя и усвоил органически ряд его воззрений.
Гончаров указывал на то, что в университетские годы Пушкин благотворно действовал «на круг молодых студентов Московского университета». О себе же он вспоминал:
«…Я в то время был в чаду обаяния от его поэзии; я питался ею, как молоком матери; стих его приводил меня в дрожь восторга. На меня, как благотворный дождь, падали строфы его созданий («Евгения Онегина», «Полтавы» и др.). Его гению я и все тогдашние юноши, увлекавшиеся поэзиею, обязаны непосредственным влиянием на наше эстетическое образование».
Едва ли что-нибудь другое в студенческие годы произвело на Гончарова более яркое, сильное, волнующее и незабываемое впечатление, нежели то, когда он увидел Пушкина в стенах Московского университета. Великого поэта привез на лекцию министр Уваров.
«Когда он вошел с Уваровым, — рассказывал потом Гончаров в «Воспоминаниях», — для меня точно солнце озарило всю аудиторию…
Перед тем однажды я видел его в церкви у обедни — и не спускал с него глаз. Черты его лица врезались у меня в памяти. И вдруг этот гений, эта слава и гордость России — предо мной в пяти шагах! Я не верил глазам. Читал лекцию Давыдов, профессор истории русской литературы.
«Вот вам теория искусства, — сказал Уваров, обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, — а вот и самое искусство», — прибавил он, указывая на Пушкина. Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно, заранее приготовленную. Мы все жадно впились глазами в Пушкина. Давыдов оканчивал лекцию. Речь шла о «Слове о полку Игоревом». Тут же ожидал своей очереди читать лекцию, после Давыдова, и Каченовский. Нечаянно между ними завязался, по поводу «Слова о полку Игоревом», разговор, который мало-помалу перешел в горячий спор. «Подойдите ближе, господа, — это для вас интересно», — пригласил нас Уваров, и мы тесной толпой, как стеной, окружили Пушкина, Уварова и обоих профессоров. Не умею выразить, как велико было наше наслаждение — видеть и слышать нашего кумира.
Я не припомню подробностей их состязания, — помню только, что Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского эпоса, а Каченовский вонзал в него свой беспощадный аналитический нож. Его щеки ярко горели алым румянцем, и глаза бросали молнии сквозь очки. Может быть, к этому раздражению много огня прибавлял и известный литературный антагонизм между ним и Пушкиным. Пушкин говорил с увлечением, но, к сожалению, тихо, сдержанным тоном, так, что за толпой трудно было расслышать. Впрочем, меня занимал не Игорь, а сам Пушкин.
С первого взгляда наружность его казалась невзрачною. Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь. В позе, в жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского, благовоспитанного человека. Лучше всего, по моему, напоминает его гравюра Уткина с портрета Кипренского. Во всех других копиях у него глаза сделаны слишком открытыми, почти выпуклыми, нос выдающимся — это неверно. У него было небольшое лицо и прекрасная, пропорциональная лицу, голова, с негустыми, кудрявыми волосами».
Университетские годы — это первая молодость Гончарова, это лучшая пора его молодости. Университет оставил в его душе «много тепла и света», и воспоминания о нем всегда были «благороднее, чище, выше» всех других воспоминаний молодости.
Это были годы, когда в юную душу неудержимо врываются «все впечатленья бытия», когда горячо бьется сердце и от прочитанной книги, и от звучащей мелодии, и от первого дыхания весны, и от мечты о будущем. Это «общее веселие молодой жизни», замечает К. С. Аксаков в своей статье «Воспоминание студенчества», было первым мотивом студенческой жизни.
В те годы Иван Гончаров, как и вся университетская молодежь, отдал дань юношеской романтике. Но романтические настроения среди молодежи были разными. Юношеская романтика Герцена и Огарева была одухотворена идеалами «гражданской нравственности». Она ярко выразилась в их «аннибаловой клятве» на Воробьевых горах. Не мало в те годы встречалось и таких юношей из дворянской среды, романтика которых была в полном разладе с жизнью. В ней было много искусственного, напускного — преувеличенных чувств. То они «неиствовали», впадая в восторги любви и мечты, то падали духом: их охватывал «вертеризм», вялость чувств, сентиментализм. Эта разновидность реакционной романтики ярко представлена в типе Александра Адуева из «Обыкновенной истории».
Юношеская романтика Ивана Гончарова не была проникнута столь сильно гражданским пафосом, как у Герцена и Огарева. Но она и не была отвлеченной или беспредметной. Ей был присущ определенный общественный пафос. В юном уме зрело понятие о своем общественном долге — и не только «во имя науки», поисков «высшей истины». Его манили вдаль не отвлеченные мечты, а идеи добра, просвещения, справедливости.
В часы досуга Гончаров много читал, переводил с иностранных языков — ради интереса и практики. Все чаще его охватывала жажда писать, быстро, много, упоенно. Кипела фантазия, образы и слова просились на бумагу. Это были неведомые миру плоды юной творческой фантазии, тайные пробы пера.
Он просиживал часами в университетской библиотеке. Или шел к Китайгородской стене рыться у букинистов (в Москве их тогда было множество).
Но страстное влечение к науке, к книге не уводило юношу от радостей жизни, не засушило его. Он в молодости был молод.
Оживленной толпой выходила молодежь из университета. Перед ней был величественный Кремль, высились башни, горели на солнце золотом купола. Прохожие, даже простые люди, то с любопытством, то ласково провожали глазами юношей в малиновых воротниках…
Гончаров любил подолгу бродить по вечерней Москве, уходить далеко от дома. Или спешил в «Кремлевские сады», где назначена была встреча с прелестной юной «незнакомкой»… На вечерах у товарищей и знакомых, «когда гремел мазурки гром», всегда начинал танец именно он, Иван Гончаров, жизнерадостный, остроумный и общительный юноша.
Был и у него свой круг друзей и товарищей по университету. Но в «Воспоминаниях» Гончаров не назвал их имен. Некоторые сведения на этот счет содержит приписка Гончарова к письму С. С. Дудышкина к А. Н. Майкову от 14 декабря 1843 года. «Очень благодарен, — пишет Гончаров, — что напомнили о старом, добром, милом товарище Матвее Бибикове. Если он еще в Риме — мой сердечный поклон ему. Забуду ли когда-нибудь его милое товарищество, его шалости, его любезность? Наденет, бывало, пришедши в университет, первый встретившийся ему виц-мундир, какой увидит на гвозде в передней, потом срисует с профессора карикатуру, споет что-нибудь в антракте, а в самой лекции помешает мне, Барышеву и Мину — слушать: и так частенько проходили наши дни. Это тот самый Бибиков, который для диссертации Каченовскому выбрал сам себе тему: о мире, о войне, о пиве, о вине, о… и вообще о человеческой жизни».[42]
Это письмо позволяет говорить, что Барышев и Мин вместе учились с Гончаровым и тесно дружили с ним. Д. Л. Мин впоследствии стал известным русским переводчиком, в частности «Божественной комедии» Данте. Характеристика Е. Е. Барышева как литературного деятеля дана в некрологе, написанном Гончаровым в 1881 году. «Кончив курс в Московском университете, в начале 30-х годов, по словесному факультету, — писал Гончаров, — он прямо от лекций лучших тогдашних профессоров словесности и эстетики, Надеждина, Давыдова и Шевырева — перешел к делу, к работам, в области изящного… Словесники были тогда в первых рядах общества (курсив мой. — А. Р.), самыми видными, а при таланте — блестящими и почти единственными представителями интеллигенции».[43]
Но ближе всех из студентов Гончаров сошелся с Федором Кони. В 1827 году Ф. А. Кони поступил на философский факультет, но скоро перешел на медицинский, который окончил в 1833 году. По выходе из университета вначале посвятил себя педагогике, затем целиком отдался литературной деятельности. Еще находясь в университете, стал публиковать свои стихи и переводы, но впервые был замечен публикой, когда появился его водевиль «Жених по доверенности». За ним последовали другие водевили и комедии. Особенно выделялись «Принц с хохлом, бельмом и горбом», где язвительно высмеивалась николаевская администрация, и «Петербургские квартиры», где изобличался реакционный журналист Булгарин. Переехав в Петербург, Ф. А. Кони принял деятельное участие в издании театрального журнала «Пантеон». Кони был не только водевилистом, но и театральным историком.
Возможно, что Гончаров познакомился с Федором Кони в словесной аудитории: слушать лекции Надеждина приходили студенты со всех факультетов, посещал их и Кони, хотя, по словам Гончарова, в университет «не часто он снисходил показываться». Их сблизила любовь к литературе и искусству, и вне стен университета они были неразлучны.
О «дружестве минувших лет», о романтических настроениях друзей повествует «Альбом Федора Кони».
Первая страница украшена эпиграфом: «On n'oublie jamais се qu'on aime»[44]. На листах альбома запечатлены и грусть, и юмор, размышления и изречения. Там можно найти смешные силуэты профессора Ивашковского, Надеждина, Павлова, карандашный портрет хорошенькой комедиантки, ажурные картинки, романтические пейзажи, кружевной цветок, лирическую строфу В. Теплякова, поэта так называемой «пушкинской плеяды»:
41
В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений. Изд. АН СССР, 1955, т. IX, стр. 436. В дальнейшем цитируется это же издание.
42
Цитируется по книге А. Г. Цейтлина «И. А. Гончаров». Изд. АН СССР, 1950, стр. 441–442. Дальше цитируется это же издание.
43
См. «М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке», т. IV, СПБ, 1912, стр. 219. В дальнейшем цитируется это же издание.