Но среди участников альманахов были и люди других эстетических вкусов и понятий. Их перу принадлежат повести и очерки с реалистическими элементами бытописания и юмором, анекдоты, сказки, пословицы и т. д.
В чем же выражалось участие Гончарова в этих «домашних», «не публичных» занятиях литературой в доме Майковых? Это не только его повести: «Лихая болесть» («Подснежник», 1838), «Счастливая ошибка» («Лунные ночи», 1839). В «Подснежник» за 1835–1836 годы Гончаров поместил четыре своих стихотворения: «Отрывок из письма к другу», «Тоска и радость», «Романс», «Утраченный покой».
В одной из своих статей Белинский заметил, что двадцатые годы — «это ультра-романтическое и ультрастихотворное время». Но то же самое можно сказать и о тридцатых годах. Увлечение стихотворством в то время приняло среди молодежи почти повальный характер. «Писание стихов тогда, — по замечанию Гончарова, — было дипломом на интеллигенцию». Известную дань этому увлечению отдал и молодой Гончаров.
И по своей главной теме (утраченная любовь), и по образу героя («страдалец с пасмурным челом»), и по фразеологии («волшебный миг любви», «пламенная страсть», «коварное молчание», «демон злой», «дико воющая пучина») стихи Гончарова вполне традиционны для условно-романтической поэзии тридцатых годов. Сказалась известная зависимость его художественных вкусов от эстетической атмосферы в кругу Майковых.
Однако зависимость эту не следует преувеличивать. Здесь не было идейных влияний, а лишь только формальные. В стихах Гончарова нетрудно заметить и подражание пушкинской интонации. Несмотря на внешнюю их «гремучесть», стихи не лишены искренности. Поэт стремится выразить в них свои лирические настроения и переживания, а не напускные чувства и страсти. В отличие от уныния традиционной, элегической лирики того времени в его стихах не слышится безысходного разочарования, и конфликт с действительностью лишь временно трагичен. Меланхолические размышления обычно завершаются уверенным взглядом на будущее, сознанием связи с жизнью.
говорит поэт. Но кто-то обрекает его на страдания и:
Поэт погружен «в бездну муки» и все же верит в то, что
Стихи Гончарова свидетельствуют о том, что и у него был свой «романтический этап» в творчестве.
«Проба сил» в стихах (это «баловство» поэзией) для Гончарова была неудачной, и он, видимо, в дальнейшем не повторял ее. Критически взглянуть на свои поэтические опыты ему помог, несомненно, Белинский статьей о стихотворениях Бенедиктова (1835), которая нанесла сокрушительный удар не только шумной популярности Бенедиктова, но и всей эпигонской и реакционно-романтической поэзии.
Замечательно, что часть своих стихов Гончаров использовал в «Обыкновенной истории», приписав их авторство Александру Адуеву. Но он не просто использовал эти стихи, но и намеренно ухудшил их текст, чтобы затем, устами дядюшки Адуева, язвительно высмеять их. По меткому замечанию А. Г. Цейтлина, это один из интересных случаев самопародии писателя.
О стихах Александра Адуева и подобных ему романтиков, падких на стихотворство и «поэтическую славу», Белинский (в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года») писал: «Стихи нашего романтика гладки, блестящи, не лишены даже поэтической обработки; хотя в них и довольно риторической водицы, однако в них местами проглядывает чувство, иногда даже блеснет мысль… — словом, заметно что-то вроде таланта».[67]
Более того, отмечает критик, подобные стихи печатались в свое время в журналах, их хвалили, а авторы их достигали известности. Но молодому Адуеву, по меткому замечанию Белинского, не удалось насладиться даже ложной известностью. Его «не допустили» до этого «время», в которое он вышел со своими стихами, и «умный, откровенный дядя».
О, если бы знал тогда Белинский, что стихи Адуева были когда-то, в пору романтического увлечения стихотворством, поэтическими опытами самого автора «Обыкновенной истории»! Как бы он от души посмеялся вместе с Гончаровым над тем, что ими самими было пережито в прошлом и что они теперь так страстно и беспощадно преследовали и высмеивали в нравах и литературе.
Повести явились первыми прозаическими дебютами Гончарова. И это не было случайным. В тридцатых годах повесть стала чрезвычайно популярным жанром в русской литературе. «Нам нужна повесть», «мы требуем повести», — говорил Белинский и «тайну ее владычества» объяснял тем, что «ее форма может вместить в себе все, что хотите, — легкий очерк нравов, и колкую саркастическую насмешку над человеком и обществом, и глубокое таинство души, и жестокую игру страстей. Краткая и быстрая, легкая и глубокая вместе, она перелетает с предмета на предмет, дробит жизнь по мелочи и вырывает листки из великой книги этой жизни».[68] Именно по этим реалистическим путям стремился направить развитие русской повести Белинский. Но этой линии в литературе противостояли другие. Приходилось не только вести борьбу с реакционной литературой, но и преодолевать влияние ложно-романтической прозы Марлинского и его подражателей. «Отчаянная фразеология ложных, натянутых страстей и притязательная (pretentieuse) фразеология немецко-бюргерской мечтательности», «преувеличения, мелодрама, трескучие эффекты» — вот что, как указывал Белинский, составляло «главный характер» повестей Марлинского.
В двадцатых годах эти повести принесли известную пользу обществу: в них был виден ум, образованность, что помогло читателям скорее распознать фальшь и пошлость сочинений Булгарина, который, по словам Белинского, «выдавал нам за народность грязь проcтонародья». Но времена переменились. Русская литература стремилась к связи с жизнью, и литературная манера Марлинского стала для нее помехой.
Белинский уже в «Литературных мечтаниях» (1834) подверг критике романтизм Марлинского. В статье «О русской повести и повестях Гоголя» Белинский указывал, что поскольку в произведениях Марлинского «нет истины жизни, нет действительности такой, как она есть, ибо в них все придумано», они не полезны, а вредны: они уводят читателя от реальных интересов жизни в мир беспочвенных фантазий и иллюзий. Эта статья, как и последующие выступления Белинского в печати, полностью развенчали Марлинского в глазах ранее увлеченной им публики, как представителя «ложного романтизма», как «литературщика» — «жонглера фразы».
И вот именно в эту пору борьбы Белинского с псевдоромантизмом Гончаров пишет первые свои повести — «Лихая болесть» и «Счастливая ошибка», которые всецело направлены на преодоление влияния фальшивого романтизма в жизни и литературе.
Чтобы понять значение этого факта в творческом развитии Гончарова, следует также иметь в виду, что свои повести он писал, находясь в кругу Майковых, где культивировались идеалы «чистого искусства», возвышенного эстетизма и условной романтики. Гончарову, конечно, бросался в глаза весь этот напускной, искусственный романтизм. Первая повесть написана в шутливой форме и воспринималась Майковыми, как добродушная и веселая пародия. Не придавал серьезного значения этому своему первому прозаическому опыту, видимо, и сам Гончаров. Между тем в этом произведении уже наметились зачатки черт, характерных для гончаровского таланта.
«Лихая болесть» проникнута иронией над беспочвенной, праздной романтической мечтательностью, над напускным романтизмом, который тогда сильно укоренился в дворянском быту. Такова та «лихая болесть», которой поражено все семейство неких Зуровых и которая чуть не погубила их друга Никона Устиновича Тяжеленно и чуть-чуть было не одолела будто бы даже самого рассказчика. Каждого пораженного этой «лихой болестью» охватывает «тоска и дрожь» только лишь при упоминании о загородных прогулках, где, по словам одного из персонажей повести (здесь Гончаров имел в виду Евгению Петровну Майкову, писавшую ультраромантические и «чувствительные» повести), «небесный свод не отуманен пылью», где «мысль свободнее, душа светлее, сердце чище», где «человек беседует с природой в ее храме», где «грудь колеблется каким-то неведомым восторгом». Зуровы не просто едут на прогулку, а чтобы «беседовать с природой», «взирать на лазурь неба», «блуждать по злаку полей», чтобы «исторгнуть» из себя возвышенные чувства.