Гончаров узнал, или, как он говорил, «застал» Белинского, когда его здоровье уже было подорвано, когда он «догорал в борьбе со всем враждебным, чем обставлена была его жизнь, как и жизнь почти всех более или менее в то время и в том кругу»[80], но болезнь еще не развилась до той степени, как в последний год его жизни. По свидетельству Гончарова, в то время Белинский «был еще довольно бодр, посещал, однако, немногих и его посещали тоже немногие и не часто».
У Гончарова сложилось впечатление, что «многолюдства, новых людей он не любил и избегал. Богатая натура его и чуткая впечатлительность не нуждались в количестве лиц и впечатлений». Тем более приятно было Гончарову видеть, как приветливо встречал его, нового человека, Виссарион Григорьевич и как искренно оживлялся в беседе с ним. «Меня с начала знакомства с ним, как нового для него человека, — говорит в своих «Заметках о личности Белинского» Гончаров, — часто звали к нему, и туда, где он бывал, потому что он оживал с новым, не неприятным ему лицом, высказывался охотнее, был весел, доволен — словом, жил по-своему».
В Гончарове Белинский нашел интересного и содержательного собеседника. Но по натуре, характеру это были два совершенно противоположных человека.
Чтобы знать и верно судить о Белинском, надо было видеть его в привычном для него, дружеском кругу. С посторонним, мало знакомым лицом он говорил скупо, несвязно и не блистал умом. Только с близкими он был свободен в речи. В таких спорах он обнаруживал массу знаний, которых не показывал другим. В чужой обстановке он чувствовал себя неловко и тушевался.
С первой же встречи с Белинским Гончаров понял, что это был горячий, восприимчивый, исключительно честный и прямой человек — «нервная, тонкая, страстная натура». Белинский же видел перед собой внешне спокойного, уравновешенного, но внутренне напряженного, всегда сосредоточенного, — тревожной души человека. Однако при этом различии в характерах между ними установилось доверие друг к другу. Белинский не стеснялся высказываться при нем с полной откровенностью обо всем, что тогда волновало его. Публичная трибуна Белинского была в журнале, другая, необходимая ему, совершенно свободная, где он был, по выражению Гончарова, «нараспашку», — это «домашняя трибуна».
«Я мог привязаться к Белинскому, — отмечал Гончаров впоследствии, — кроме его сочувствия к моему таланту, за его искренность и простоту».
Но отношения между Гончаровым и Белинским складывались не просто. Что-то мешало им сблизиться вполне. Видя в Белинском высший критический авторитет, Гончаров вместе с тем недоверчиво относился к его мнениям о себе. В первые недели знакомства он, наслушавшись от Белинского «горячих и лестных отзывов» об «Обыкновенной истории» и своем таланте, «испугался, был в недоумении и не раз выражал свои сомнения и недоверие к нему самому и к его скороспелому суду». Как-то в одну из первых встреч, когда Белинский «осыпал» его похвалами, Гончаров остановил его и сказал, что был бы рад, если бы он лет через пять повторил хоть десятую часть того, что сейчас говорит о его романе.
— Отчего? — с удивлением спросил Белинский.
— А оттого, — продолжал Гончаров, — что я помню, как вы прежде писали о С.[81], а теперь говорите о нем совсем другое.
Хотя свое замечание Гончаров сделал в шутливом, приятельском тоне, оно задело Белинского за живое. Он задумчиво стал ходить по комнате. Прошло с полчаса, когда он подошел к Гончарову опять и посмотрел на него с упреком.
— Каково же, — сказал он, — он считает меня флюгером! Я меняю убеждения, это правда, но меняю их, как меняют копейку на рубль! — и опять стал ходить задумчиво.
Задумался и Гончаров. «Нет, — рассуждал он про себя, — он неверно сказал. Он меняет не убеждение, а у него меняются впечатления. Он спешит высказывать процесс действия самого впечатления в нем, не ожидая конца, — и от этого впадает в ошибки и противоречия. Собственно критический взгляд приходит у него позже».
Так думал Гончаров. «Я во многом симпатизировал с Белинским, — говорит он в «Необыкновенной истории», — прежде всего с его здоровыми критическими началами и взглядами на литературу, с его сочувствием к художественным произведениям, наконец с честностью и строгостью его характера. Но меня поражала… какая-то непонятная легкость и скорость, с которою он изменял часто не только те или другие взгляды на то или другое, но готов был, по первому подозрению, менять и свои симпатии. Словом, меня пугала его впечатлительность, нервозность, способность увлекаться, отдаваться увлечению и беспрестанно разочаровываться. Это на каждом шагу: в политике, науке, литературе. Мне бывало страшно. А он был лучший, самый искренний, честный, добрый!»
Белинский, с своей стороны, высоко ценил художественный талант Гончарова, но хотел от него чего-то большего. «На меня, — признавался впоследствии Гончаров, — он иногда как будто накидывался за то, что у меня не было злости, раздражения, субъективности. «Вам все равно, попадется мерзавец, дурак, урод или порядочная, добрая натура, — всех одинаково рисуете: ни любви, ни ненависти ни к кому!»
Художественной манере Гончарова, как бы лишенной, с точки зрения Белинского, субъективного элемента, он более предпочитал манеру Гоголя. Художественный метод Гоголя он ценил именно потому, что находил в нем «ту глубокую, всеобъемлющую и гуманную субъективность, которая в художнике обнаруживает человека с горячим сердцем, симпатичною душою и духовно-личною самостию, — ту субъективность, которая не допускает его с апатическим равнодушием быть чуждым миру, им рисуемому, но заставляет его проводить через свою душу живу явления внешнего мира, а через то и в них вдыхать душу живу…».[82]
Белинский, видимо, опасался, что «объективность» Гончарова как художника может перерасти в объективизм, и хотел поэтому вдохнуть в его талант больше гражданской страстности. Белинский ясно видел, чем Гончаров был близок к передовому направлению русской литературы. Но вместе с тем он, конечно, видел и известную узость общественных убеждений Гончарова. И не случайно поэтому он однажды назвал его даже «филистером».
В «Необыкновенной истории», являющейся как бы исповедью писателя, Гончаров посвящает немало строк истории своих взаимоотношений с Белинским и с группой окружавших его литераторов и приятелей. «Я литературно сливался с кружком, — замечает Гончаров, — но во многом, и именно в некоторых крайностях отрицания, не сходился и не мог сойтись с членами его».
По мнению Гончарова, он «не сближался сердечно со всем кружком» потому, что нужно было измениться вполне. Он же, «развившись много» — и не только, конечно, в эстетическом отношении, как он сам говорил, — «остался во всем прочем верен прежним основам своего воспитания».
И действительно, сложившиеся уже в то время общественные убеждения и мировоззрение Гончарова в основе своей отличались от убеждений Белинского. «Я, — указывает Гончаров в «Необыкновенной истории», — разделял во многом образ мыслей относительно, например, свободы крестьян, лучших мер к просвещению общества и народа, о вреде всякого рода стеснений и ограничений для развития и т. п. Но никогда не увлекался (зачеркнуто: материализмом.-Л. Р.), не говоря уже о народившейся тогда идее о коммунизме, юношескими утопиями в социальном духе идеального равенства, братства и т. д., чем волновались молодые умы. Я не давал веры ни материализму — и всему тому, что из него любили выводить — будто бы прекрасного в будущем для человечества». «Любимые» (то есть революционные) идеалы Белинского он расценивал как «несбыточные идеалы». Революционный демократизм Белинского был для Гончарова поистине камнем преткновения. Предпочитая умеренность в общественных взглядах, Гончаров, однако, никогда и, конечно, особенно в сороковых годах, по его собственным словам, «лицемерно не поддерживал произвола, крутых мер» царского правительства.
Об отношениях Гончарова с литераторами, группировавшимися вокруг Белинского в 1846–1848 годах, приходится судить на основании весьма скудных сведений и фактов.
80
Статья «Заметки о личности Белинского» цитируется по т. 8 Собрания сочинений И. А. Гончарова. Гослитиздат, 1952–1955.