Выбрать главу

Политика умножения «умственных плотин» осуществлялась в виде всевозможных репрессий и множества стеснительных мер в области просвещения, в науке, литературе, искусстве, журналистике и т. д. Уваров мечтал «отодвинуть Россию на 50 лет от того, что готовят ей теории…»

Царское правительство обрекало университеты на застой и рутину. Оно стремилось превратить их в проводники «охранительных начал» официальной правительственной идеологии. Сначала в университетах было запрещено преподавание государственного права иностранных государств, — боялись искушения студенческих умов понятиями «революция» и «конституция». Затем была изгнана и философия. Под подозрение подпали даже науки о классической древности, поскольку-де слушатели могли из них черпать вредные идеи республиканизма.

Правительственные репрессии и стеснения испытывал на себе и Московский университет. Но, по замечанию Герцена, он «устоял и начал первый вырезываться из всеобщего тумана».

С Московским университетом у Николая I были свои особые счеты. Он возненавидел его с Полежаевской истории (1826 г.). За «оскорбительную» для него лично, как монарха, поэму «Сашка» Николай I велел уволить Полежаева из университета и отдать в солдаты. Мстил он университету и в дальнейшем. «Но, несмотря на это, — свидетельствует Герцен, — опальный университет рос влиянием: в него, как в общий резервуар, вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой…»[30]

Дух демократизма, веявший в студенческой среде, относительная свободность в преподавании, отсутствие казенщины в отношениях между профессорами и их слушателями — все это накладывало на Московский университет тот особый отпечаток, который сразу бросился в глаза Гончарову при вступлении в его стены.

Превосходство Московского университета над другими русскими университетами отмечал Белинский и связывал это с тем, что он был основан в Москве. Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, Герцен, Белинский, все лучшие сыны России гордились Москвой и видели в ней сердце национальной жизни. В восприятии Герцена Москва всегда вставала как «народный город». Сонная и вялая с виду, Москва таила в себе могучие силы, много «сердца и энергии». Белинский видел в ней резервуар «народной силы», всего лучшего «народного». Когда на Россию надвигалась гроза, — Москва совершала подвиг. Москва не склонила своей головы перед иноземными захватчиками в 1612 году. Весь русский народ тогда поднялся на защиту Москвы. Не встретил покорности от Москвы и Наполеон в 1812 году. Он тщетно ждал ключей от города у Дорогомиловской заставы. «Нет, не пошла Москва моя к нему с повинной головой!» — гордо восклицал Пушкин. Московский университет вырос в своем значении вместе с Москвой после Отечественной войны 1812 года. Он становился, по словам Герцена, истинным «средоточием русского образования».

В самом начале тридцатых годов, когда Гончаров стал студентом, Московский университет переживал важный период своего развития. Происходило обновление значительной части профессорского состава. Старых профессоров, «в прошедшем веке запоздалых», заменяли новыми. Появились блестящие молодые дарования, с широкой научной подготовкой. Обновлялись и курсы лекций. Вследствие этого повысился уровень университетского образования. «Образование, вынесенное из университета, — свидетельствует Гончаров в своих «Воспоминаниях», — ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества».

Молодежь, вливавшаяся тогда в Московский университет, в большинстве своем была охвачена благородным стремлением к знанию. «Мы, юноши, полвека тому назад, — замечает Гончаров, — смотрели на университет, как на святилище, и вступали в его стены со страхом и трепетом… Свободный выбор науки, требующий сознательного взгляда на свое влечение к той или другой отрасли знания, и зарождавшееся из того определение своего будущего призвания — все это захватывало не только ум, но и всю молодую душу». Эта тяга к знанию, эта романтическая приподнятость стремлений составляли характерную черту прогрессивной русской молодежи того времени.

В обстановке реакции Московский университет был настоящим очагом свободомыслия. Этим он, конечно, обязан был не только профессорам, но более всего определенному кругу своих студентов, среди которых прежде всего следует назвать Герцена, Огарева, Белинского, Лермонтова. Герцен, впервые входя в университетскую аудиторию, мечтал создать в ней «зерно общества по образу и подобию декабристов». Белинский, для которого Московский университет был «святилищем знания», начал в нем свою революционную деятельность. В стенах университета мужал протестующий дух Лермонтова…

* * *

Однако студенческая среда была разнородной и по социальному составу, и по воспитанию, и по политическому развитию. По-разному воспринималась студентами и университетская действительность.

Гончаров по-иному воспринял ее, чем, например, Герцен или Белинский. Вначале в университете он увидел только одно — радостную возможность изучать любимые науки. Внешне независимые отношения между профессорами и студентами, добровольное посещение лекций, живой обмен мнениями в аудитории — все воспринималось тогда Гончаровым как проявление и личных свобод и свободы науки. Университет казался ему как бы «ученой республикой».

Представление о том, каковы были настроения Гончарова в первые годы учения в университете, можно с достаточной определенностью составить себе на основании следующих строк его «Воспоминаний». Имея в виду второй год обучения, Гончаров писал:

«Этот год (с августа 1832 по август 1833) был лучшим и самым счастливым нашим годом. Наша юная толпа составляла собою маленькую ученую республику, над которой простиралось вечно ясное небо, без туч, без гроз и без внутренних потрясений, без всяких историй, кроме всеобщей и российской, преподаваемых с кафедр. Если же и бывали какие-нибудь истории, в которых замешаны бывшие до нас студенты, то мы тогда ничего об этом не знали. Мы вступили на серьезный путь науки, и не только серьезно, искренно, но даже с некоторым педантизмом относились к ней. Кроме нее, в стенах университета для нас ничего не было. Дома всякий жил по-своему, делал что хотел, развлекался как умел — все вразброд, но в университет мы ходили только учиться, не внося с собой никаких других забот и дел.

И точно была республика: над нами не было никакого авторитета, кроме авторитета науки и ее преподавателей. Начальства как будто никакого не было, — но оно, конечно, было, только мы имели о нем какое-то отвлеченное, умозрительное понятие: знали о нем, можно сказать, по слухам».

Из всего этого ясно, что университетская действительность воспринималась студентом Гончаровым односторонне и не глубоко. Академические интересы преобладали у него в ту пору над общественными. Преобладали, но вовсе не поглощали его целиком. Университет, — и это ясно осознавал Гончаров, — открыл перед ним пути «не в одну научную сферу», но и «в самую жизнь». На университет он смотрел, как на источник познания, и здесь, у этого источника, зрела в нем мысль о благородном и полезном служении обществу, родине. В любви к университету, науке, в мечтах о будущем проявлялись гуманные чувства и стремления юноши. Вера в возможность «законной, настоящей свободы науки» показывает, как еще незрелы и наивны были в то время общественные воззрения Гончарова. И вместе с тем в этом факте выразилось прогрессивное направление мыслей юноши: он за «свободомыслие» в науке, он против стеснения ее развития.

Проявляя заинтересованность положением университетской науки, Гончаров, однако, не включался в политическую жизнь студенчества. Ни условия воспитания, ни среда, окружавшая его в детстве, отрочестве и юности, не зародили в нем стремлений, которые влекли бы его на путь решительного протеста. Юноша готовил себя не для борьбы, но для благородного служения гуманным идеалам.

Естественно, что у него не было той политической осведомленности и зоркости, какую в студенческие годы проявляли Герцен, Огарев, Белинский. Многое тогда ускользнуло от глаз Гончарова, а многое было воспринято с внешней стороны. Правда, его слова о том, что весь второй год обучения (1832–1833) прошел «без внутренних потрясений, без всяких историй», относятся лишь к небольшой группе словесников-сокурсников и, следовательно, не распространяются на другие факультеты или на университет в целом. В студенческом же кругу, в котором тогда был Гончаров, действительно не знали ничего о прежних «историях», тем более что администрация университета и жандармские власти никогда не предавали их гласности. Впоследствии Гончарову, конечно, стало известно многое из того, что происходило в те годы в университете, однако он был в высшей степени правдив в своих «Воспоминаниях» и писал только о том, что знал и переживал, когда был студентом.

вернуться

30

А. И. Герцен, Былое и думы, стр. 57.