— Ну да, в иностранной — в цензуре! Не все ли равно?! — вскричал Гончаров. — Правда, что они ничего не делают, а я день и ночь работал. Правда, что я служил в общей цензуре. И знаете, чем я стяжал себе реноме сурового цензора? Борьбою с глупостью. Умных авторов я пропускал без спора, но дуракам при мне дорога в литературу была закрыта. Я опускал шлагбаум и — проваливай назад. Да, я сам против цензуры, я не сторонник произвола, я — литератор pur sang[1]. Но надо беречь литературу от вторжения глупости. Ни один редактор не пропустит в журнал глупую повесть или статью. А почему же литература должна быть в этом отношении свободна?
— А где же набрать Гончаровых? Много ли их? — спросил я.
Глаза Утина, похожие на две черные крупные вишни, засмеялись.
Гончаров вскочил с места.
— Это уж другой вопрос, господа. Это уж ad hominem[2], а не принципиально!
Беседа была прервана средних лет человеком, низко поклонившимся Гончарову еще у дверей.
— Имею честь наименоваться — художник Наумов.
— Пожалуйста, что вам угодно?
— Вы изволили быть современником незабвенного Виссариона Григорьевича Белинского и, наверно, бывать у него, а я хочу изобразить тот момент его жизни, когда он, больной чахоткой, лежит у себя и жандарм справляется об его здоровье5. Так мне нужно было бы знать приблизительно, какая была обстановка в его кабинете? Где стоял стол, книжный шкаф, диван?
Гончаров в нескольких словах удовлетворил его, пояснив, что у Белинского он бывал довольно редко, хотя игрывал с ним в преферанс. Белинский жил тогда на Лиговке, во дворе.
Художник все время стоял, занес кое-что в записную свою книжку и откланялся, а Гончаров переменил разговор и стал советовать мне не сходить с того "своеобразного" художественного отношения к действительности, которое я проявил во "Всходах".
— Ваш "Бунт Ивана Ивановича"6, который вы напечатали в "Вестнике Европы" в прошлом году, мне меньше понравился.
— Вы все читаете, Иван Александрович?
— Все, все решительно, ни одно литературное явление не проходит для меня незамеченным. Сам почти не пишу, а слежу за молодой литературой в оба.
С старосветской вежливостью Гончаров прошелся с нами до дверей и пожелал мне поправиться от моего кашля.
— А докторам, с одной стороны, верьте, а с другой — не верьте: они сплошь и рядом ошибаются. Еще увидимся.
Он был прав. Я выздоровел на юге и увиделся с Гончаровым десять лет спустя в приемной журнала "Нива"7. Старик потерял уже один глаз и страшно осунулся, но узнал меня и разговорился.
— Литература падает, — начал он, сидя со мной на диванчике, — потому что в унижении. И отчего она так унижена, не понимаю. Уж на что время Николая Павловича было тяжелое, а этой приниженности как будто не было. Был гнет, а унижения не было. В то время бывали низкие писатели, вроде Булгарина, и даже раздавленные, но не было униженных.
Вышел Маркс, седой, сутуловатый, высокий, поздоровался с нами и обратился к Гончарову на ломаном языке:
— Ну, дорогой Иван Александрович, мне ошень и, наконец, ошень приятно сказать вам, что рассказы ваши мы принимаем, и я буль ошень и, наконец, ошень удивлялся, когда я встрешал не совсем по-русски выражение, которые я указываль моему редактору, штоб исправлял.
— Возможно, возможно, Адольф Федорович, — покорливо сказал Гончаров, — что я не совсем хорошо знаю русский язык, и благодарю вас. Стар стал и кое-что, должно быть, забываю.
— Ну, ничего, — одобрил Маркс Гончарова. — Хорошо иметь одна ум, но двое умов лютше, чем одна.
Он снисходительно пожал руку великому человеку и попросил его пройти в контору и получить деньги. Горячая краска залила мне лицо. Вот оно, засилие мещанства! Вот унижение литературы! Я наговорил дерзостей Марксу, перешел на ты, впал в дурной тон, обругал его неграмотной немчурой (незадолго перед тем Маркс посетил меня, не застал меня и оставил записку: "Буль у вас, Сам Маркс"). Я надолго порвал с "Нивою". Редактор Клюшников выскочил за мной на лестницу и благодарил за урок, данный мною издателю.
Вскоре Гончаров умер. Отпевали его в Казанском соборе8, похоронили в Александро-Невской лавре. За гробом шло мало литераторов…
В другой раз — случилось это уже в следующем году— Утин пригласил, по моей просьбе, Гончарова на чашку чая.
— Никого не будет, кроме вас, Бибикова, конечно, меня; а Кони и Андреевского я приглашу для оживления. Ведь вы помните, какое чудо Гончаров, когда начнет говорить. А как удивительно просто и живописно рассказывает он о своих встречах и путешествиях! Как сохранился старик, какой живой ум!