Таким образом, старания Гончарова как цензора не пропали даром. Правда, «чем выше Гончаров поднимался по лестнице служебной карьеры, тем тошнее ему становилось жить в этой глубоко ничтожной и реакционной среде карьеристов и интриганов»[183]. В своем дневнике за 1865 год А. В. Никитенко отмечал, что Гончаров жаловался ему «на беспорядок и великие неудобства нынешнего Совета по делам печати», говорил ему «о своем невыносимом положении в Совете». По словам Никитенко, «дела цензуры, пожалуй, никогда еще не были в таких дурных, т. е. невежественных и враждебных мысли руках»[184], как при министре-реакционере Валуеве.
До поры до времени Гончаров мирился со своим положением. Примечателен в этом отношении следующий эпизод. Министр внутренних дел Валуев, желая приостановить «Московские ведомости» Каткова, созвал экстренное совещание. Все члены Совета смолчали, за исключением одного — Ф. И. Тютчева. Он объявил, что с решением Совета согласиться не может. Затем встал и вышел с заседания, потряхивая своей беловолосой головой, и написал Валуеву об отставке. Присутствовавший тут же Гончаров подошел к Тютчеву, пожал ему с волнением руку и сказал: «Федор Иванович, преклоняюсь перед вашей благородной решимостью и вполне вам сочувствую, но для меня служба — насущный хлеб старика»[185]. Наконец Гончаров все же нашел в себе силы бросить эту службу. 29 декабря 1867 года, согласно его прошению, Гончаров был уволен от службы и вышел в отставку с назначением пенсии по 1 750 рублей в год. Впоследствии Гончаров с горечью и сокрушением вспоминал о своей цензорской деятельности, которую всегда выполнял с щепетильной добросовестностью: «Служил… да еще потом цензором, господи прости!»
Малоприметным в творческой летописи Гончарова был 1864 год. В Петербурге у него почти совсем не было возможности заниматься писательским трудом. Вот почему, получая трех-четырехмесячный отпуск, он обычно выезжал за границу, где больше чувствовал себя литератором. Однако летний отпуск в 1864 году Гончарову пришлось, из-за ухудшения здоровья, использовать не для работы над романом, а для лечения в Карлсбаде — вместе с графом А. К. Толстым, который тогда как раз окончил писать «Смерть Иоанна Грозного». Гончаров очень высоко ценил эту его драму, как и последующую — «Царь Федор Иоаннович».
С А. К. Толстым у Гончарова установились тесные дружеские отношения, которые никогда затем не прерывались. Особенно сблизился Гончаров с поэтом-драматургом в период завершения и опубликования «Обрыва». «Его все любили за ум, за талант, но всего более за его добрый, открытый, честный и всегда веселый характер, — писал Гончаров в семидесятых годах о Толстом («Необыкновенная история»). — Все льнули к нему, как мухи; в доме у них постоянно была толпа — и так как граф был ровен и одинаково любезен и радушен со всеми, то у него собирались люди всех состояний, званий, умов, талантов, между прочим beau monde[186]. Графиня, тонкая и умная, развитая женщина, образованная, все читающая на четырех языках, понимающая и любящая искусства, литературу — словом, одна из немногих по образованию женщин». Гончарова они звали к себе беспрестанно, и он бывал у них почти ежедневно.
Летом 1865 года, «похитив три месяца свободы от службы», Гончаров поехал вновь за границу. Находясь в Мариенбаде, он пытался работать над «Обрывом». В письме к С. А. Никитенко из Мариенбада (от 1 июля 1865 года) он писал: «Начал было перебирать свои тетради, писать или, лучше сказать, царапать и нацарапал две-три главы, но… Но ничего из этого не выйдет… «Отчего же не выйдет?» — опять спросите вы, а оттого, что оставалось, как казалось мне, перейти только речку, чтоб быть на другой стороне, а когда теперь подошел к реке, то увидел, что она — не река, а море, т. е. другими словами, я думал, что у меня уже половина романа вчерне написана, а оказалось, что у меня только собран материал и что другая, главная половина, и составляет все и что для одоления ее нужно, кроме таланта, много времени».
Таким образом, писатель ясно видел, что сама жизнь требует от него перестройки всего прежнего замысла романа, более широкого и острого отображения действительности, новых явлений в ней, ответа на жгучие вопросы современности. Именно потому все написанное казалось ему только «рекой», а все, что предстояло написать — целым «морем».