Господи, как мне надоела эта баба! И ведь знаю, куда тянет со своими фрейдистскими штучками, так и жаждет прощупать мой эдипов комплекс, записать, что я всю жизнь ненавидел отца и ревновал его к матери, тайно жаждал жениться на матери и прочая мура, которой нашпигованы все психологи, помешались на этом, лечить их всех в бедламах «Das Kapital»ом, ставить мозги на место!
А все было тяжело и просто, о чем я и поведал всей честной компании: отец приехал в столицу из деревни с единственным богатством — небольшим мешочком (мыло, запасные штаны), поступил на завод, на вечеринке встретил мать–учительницу, первая комната в полуподвале, которую пришлось перегородить надвое после приезда брата с женой и отца, спасавшихся от голода. Деда я помнил уже ослепшим после паралича, бродил он по комнате в кальсонах, с трясущимися руками, и пахло от него чем–то застарелым. Собирались на все религиозные праздники (тут бабища оживилась и засыпала уточняющими вопросами о вероисповедании, очень ей хотелось сделать из меня прозревшего грешника!), любили петь церковные песни и мещанские романсы, постепенно умирали, и, когда я закончил школу, в живых остались только мать и жена брата, которую потом я устроил в буфет монастырского клуба,— забавное заведение, куда в отличие от клубов на Пэлл–Мэлле ходили не развлекаться, а нажраться и заодно на кого–нибудь настучать.
Но бедное детство не убило тяги юного Алекса к просвещению; начал он, разумеется, с уже упомянутого и оцененного миром «Das Kapital»a и прочитал страницы две («Почему? Почему так мало?» — заинтересовалась психолог, увидев в этом истоки дефекции), а потом усердно штудировал классику и даже сделал выписки типа «никакой язык не труден человеку, если он ему не нужен», вел урывками дневник, который заполнял меткими наблюдениями: «Первый весенний день. По улицам текут ручьи. Как хорошо!», «Кончились каникулы. Сильный мороз», «Сегодня мои именины. Как хорошо!», и даже заметками, предвещающими политически зрелого Алекса: «Речь Черчилля в Фултоне. Намек на войну».
Но страшилище не унималось и погребло в другую сторону: нервируют ли вас переходы через мосты? Через открытое пространство? Через пустыню? Не угнетает ли вас пребывание в лифте? В туннеле? Не пугает ли гром? Ветер? Нахождение в большой толпе? Не вызывают ли у вас отвращение кошки? Не кажется ли вам, что в туннеле ваша машина может задеть за стены?
— Скажите,— вдруг прорезался Хилсмен,— а волнует ли вас возможность ядерной войны?
— Не верю в нее! — Послушал бы меня Маня, всегда на совещаниях потрясавший кулаком в ту сторону, где, по его разумению, прятались поджигатели войны.
— А что вас больше всего волнует? — Это влез молчаливый Сэм.— Положение вашей семьи? Собственное здоровье? Деньги? Будущее страны? Экологический кризис? — Я понял, что Сэм, видимо, не по части мокрых дел — пахнуло от него интеллектуалом.
— Пожалуй, собственное здоровье и сын…
Я почти не врал, в последнее время старался не думать ни о Римме, ни о Сергее… Кто ты, Алекс? Кто вы, доктор Зорге? Отрезанный ломоть, Агасфер, вечно бродящий по свету, блуждающий огонек! Дома о личности папы спорили, и сейчас, наверное, его образ живет: «Как там наш папочка? Как ему, бедному, трудно! Сережа, ты должен брать пример с папы!» Боже мой!
— Часто ли вы чувствуете себя одиноким?
— Почти все время!
И опять не врал. Одинок, всегда одинок, вечно одинок!
— Если вы опоздали на концерт и пробираетесь через ряды к своему месту, что вы чувствуете? Дискомфорт? Уверенность? — Тут уж я поведал, что Римма вечно задерживалась, красила ногти, что–то надевала и снимала, в театр мы выбегали уже в состоянии войны и в конце концов вообще перестали туда ходить.
— Вы согласны, что чистоплотность идет вслед за благочестием? Ваши ощущения при виде криво висящей картины? Считаете ли вы окна, когда идете по улице? — Эту ерунду нес Сэм, значит, у него специальная психологическая подготовка.
— Не раздражают ли вас такие предметы, как дверные ручки? Грязные банкноты? Полотенца в туалетах?
Я отвечал и отвечал, постепенно раздражаясь, ах, уж эта психология, ах, знатоки человеческой души! Ведь и у нас в Монастыре одно время дули модные ветры и один патлатый замухрышка–психолог учил меня Науке Вербовки. Ему бы, заднице, свою жену завербовать, знакомую девицу на худой конец или хотя бы козу, а не рецепты давать старому асу! «Психология нужна для увеличения кпд!» — посоветовал один такой кудесник — и слова его пали на благодатную почву. «Кпд! кпд!» — взывал на совещаниях Маня, обожавший звонкие словечки из арсенала научно–технической революции — конгениальная идея взмыла в небеса и, как обычно бывало в Монастыре, опустившись в низы, превратилась в дым.