Выбрать главу

Долго еще тараторил, невыносимо скромничая, этот немецкий режиссер в том же роде. Заявил даже, что сочувствует председателю, который, как он убедился, хороший человек, и притом европейски образованный. Но эта его проклятая нерешительность…

Наконец немец простился и, поговорив еще о чем-то с Владимиром Александровичем в передней, ушел.

И сейчас же пришел еще один гость, на этот раз наш, советский режиссер, у которого тоже было какое-то важное, срочное и личное дело к моему другу. Я хотел уйти, но Владимир Александрович прошептал мне, что теперь я тем более должен остаться.

И опять он ушел с режиссером в переднюю, но довольно скоро вернулся, очень усталый и скорбный. При этом он молча пожал почему-то мне руку, а своей жене Марье Романовне сказал, что пора готовить чай для Бабеля, и Марья Романовна ушла на кухню.

И снова раздался звонок, и опять это был не Бабель.

Пришла молодая, красивая и очень хорошо одетая женщина и сейчас же сообщила, что очень жалеет, что разминулась с «ним», то есть с режиссером, который приходил до нее. Она просила Владимира Александровича повлиять на этого человека, который, конечно, очень талантлив, но почему-то бросил ее с ребенком и сошелся со своей пустенькой и, в сущности, даже не очень красивой помощницей. Владимир Александрович сказал, что он уже повлиял на ее бывшего мужа, и она ушла, заплаканная, но, кажется, довольная, передав на прощание особый привет Марье Романовне, «как женщина женщине».

И вот пришел чем-то очень довольный Бабель. Владимир Александрович рассказал Бабелю, что происходило до его прихода, и вообще о том, как его терзают по личным вопросам всякие люди, как они все ждут от него будто бы советов и наставлений, но главным образом, конечно, авансов.

— Они думают, что литература — это общество взаимного кредита! — сказал бодро Бабель. — Были такие до революции. Даже вы это, вероятно, помните, — добавил он, обращаясь ко мне.

Я подтвердил, что были такие еще на моей памяти, и напомнил, что были также и другие общества взаимопомощи. В старой Одессе, например, было общество приказчиков-евреев и отдельно общество приказчиков-христиан.

— Как же! Помню… Повес! Эс Ге Повес! — обрадовался Бабель. — Така была фамилия у председателя общества приказчиков-евреев. А какая была у этих приказчиков библиотека! Какие они выпускали рекомендательные каталоги! Какие были у них аннотации, если говорить по-современному! У меня сохранился один такой путеводитель по новейшей русской литературе, который был издан их библиотекой в 1912 году под редакцией этого самого Повеса. Какие это были уроки словесности! А какие виньетки! Я непременно когда-нибудь напишу про это…

Между тем Марья Романовна принесла чай и разлила его по стаканам.

Бабель даже не пригубил из своего стакана. Он только поднял его, посмотрел на свет и воскликнул:

Так я и знал. Смитье, настоящее смитье, а не чай!

— Я тоже так и знала, — сказала очень спокойно Марья Романовна. — Знала, что вы все равно заварите чай по-своему. А может быть, я попробую сделать это еще раз?

— Нет. Я это сделаю сам, — сказал Бабель и ушел на кухню.

— Смитье, — сказал он, возвратившись, — это одесское слово, но что-то очень похожее есть в Киево-Печерском патерике: «Аще бы мы ся смитием пометену быти». Может быть, сметье, а не смитье? Надо навести справки. А секрет настоящей заварки очень прост: надо положить по две ложечки чая на каждого и дать ему как следует настояться. Вот я его и оставил там, а у нас есть двадцать минут, чтобы поговорить о литературе. Чай любит настаиваться в одиночестве и под разговор о литературе. — Был я на днях в «Красной нови», — продолжал Бабель. — Никого из старших не было. Был только Александр Григорьевич Митрофанов. Он у них сидит на прозе, но, к сожалению, ничего не решает. И очень жаль! Потому что Митрофанов человек с замечательным чутьем и безукоризненным вкусом. Человек, который в самом деле понимает, что такое литература. Поразительный человек, одно из высших оправданий нашей революции, если бы она, святая, нуждалась в оправданиях! Сын, как он сам охотно рассказывает, вечно пьяного сапожника и его сожительницы, женщины очень сомнительного поведения. А как хорошо он видит и слышит литературу, как умеет просмотреть на свет ее ткань! Никому я так не верю, как Митрофанову! И больше чем кого-либо боюсь его. Как жаль, что сам он пишет не всегда так, как ему хотелось бы и как мне бы хотелось. Так вот, этот Митрофанов говорит мне: «У нас теперь, понимаете, только две линии в прозе: вальдшнеповская и высоколобая. Несут и несут нам какие-то записки охотников. И все больше из тайги. Но не в этом дело. Пришел сегодня бледный старый человек. Такой, кажется, сроду не держал в руках ружья. Ему бы в самый раз подумать о спасении души. А он кладет мне на стол большущий роман.»Напазончили, стало быть?«- говорю я. Он очень смущен:»Вам уже сказали, черти?«-»Никто, говорю, не сказал, сам знаю«. -»А «пазончить» здесь не к месту, — отвечает с большим достоинством этот несчастный. — Посмотрите в словаре. «Пазончить», да будет вам известно, означает — обрубать конечности и даже голову… Это вы будете пазончить мою рукопись«. А то приносят что-нибудь под Хаксли или под Джи Эйч Лоренса. Знаете этого великого интеллектуала, автора» Детей и любовников«,»Любовника леди Чаттерлей «и прочего? Не смешивать с другим Лоренсом. Но на это у нас есть свой интеллектуал, специалист по высоколобым. Ему, конечно, лучше, чем мне, — иногда у его авторов бывает так плохо, что даже вроде бы хорошо!..» Очень мил этот Митрофанов! Но чай уже, вероятно, готов.