Уже было поздно. Домашние легли спать. Таня тоже, извинившись перед гостем, пошла на свою половину. Гинзбург остался наедине с хозяином. В чисто убранной комнате, увешанной иконами, фотографиями и вышитыми рушниками, на которых Даниловна, переходя с одной половины на другую, все пела и пела, неся ведра с водой, царила тишина и мирный покой, который бывает только после хорошего трудового дня. Даже новая лампа, зажженная ради гостя, и она не била в глаза ярким огнем, а излучала мягкий свет. И в этом свете было что-то от извиняюще-ласковой улыбки Даниловны.
— Что вам, Исаакович, сказать на это…
Васильевич сидел, положив большие руки на стол, словно они, руки, больше всего устали и прежде всего требовали отдыха. Пальцы огрубевшие, жесткие, покрытые мозолями, которые и ножом не срежешь; ногти обломанные, покореженные, сбитые, с черными полосками окаменевшей земли — не выдолбишь ее до самой смерти. Только Васильевич не стыдился их, положит хоть перед кем угодно, на любую скатерть, потому что эта грязь святая, потому что из этой грязи едят хлеб все люди на земле.
Гинзбург все спрашивал, а Васильевич отвечал. А поскольку Гинзбург умел не только говорить, но и слушать, а все, чем он интересовался, и в самом деле имело для него огромное значение, то Васильевич постепенно и разговорился. И уже не скрывал от гостя самые сокровенные свои мысли, потому что был убежден, что этот человек не использует искреннюю исповедь ему во вред.
С гордостью рассказывал о хозяйстве. О поле, где не найдете ни одной сорной травинки, хоть сквозь сито просейте землю…
— Бурьян — наш враг. Он и землю истощает, и культурные растения заглушает. Я был в плену у немцев, работал у одного бауэра. Так он, пока посеет, трижды перепашет землю, сквозь пальцы пропустит. А семена! Зерно в зерно, и все протравлено. Наш же крестьянин так-сяк поборонит землю и сеет. А что сеет, зерно или куколь, сам того не знает. Вот и вырастают бурьяны по самые уши!
— Ну зачем рисовать такую печальную картину! Землю и у нас любят…
— Женщин тоже любят… Только один любит ее лишь тогда, когда сверху лежит, а другой эту любовь проявляет и тогда, когда она заболеет и нуждается в уходе. Так какая любовь более важная?..
Говорил о садах.
— Как у нас привыкли смотреть на сады? Ткнул саженец — и пусть растет себе на здоровье. А что будет родить — лишь бы только на ветках висело!.. А деревья ведь тоже на земле растут, и мне совсем не безразлично, что на ней место занимает. Чтобы яблоко было яблоком, груша грушей, а не, прости господи, черт знает что… Вот и стал я доставать хорошие сорта. В одном месте ранет, в другом — симеренку, в третьем — золотой пармен, а за золотистым шампанским даже под Полтаву ездил. Зато не хвастаясь скажу: из других сел ко мне за черенками едут. Правда, Твердохлеб уже мне и садом колет глаза: «Зарылся мордой в землю, говорит, мировой пролетариат предаешь!» А пролетариат что, ему, может, тоже хочется вкусное яблочко попробовать? Да чтобы разных сортов и подешевле… Портхвель или наган на боку носить не штука! И я такую пукалку могу нацепить. Когда-то наносился… А ты за плугом попробуй! За плугом себя покажи! Тогда я, может, и поверю твоему «тала» да «бала», тогда, может, и пойду за тобой… Вы извините, дорогой, если что не так…
— Что вы, что вы! Наоборот, мне очень интересно.
— Ну, коль интересно, так послушайте. Потому что оно молчишь-молчишь, а иногда и словом переброситься хочется… По золоту ведь ходим, золото топчем! Да если взяться как следует, весь мир нашим хлебом засыпать можно!.. Только наклоняться за этим золотом не больно охочи. То ли ума у нас не хватает, то ли лень одолела. А пора бы уже поднимать… Призывать всех, чтобы культурно хозяйничали. Чем мы хуже немцев?
Вот тут-то и спросил Гинзбург о том основном, ради чего, собственно, и завел разговор:
— Скажите, Николай Васильевич, вы пошли бы сейчас в колхоз? Вот если бы завтра вам предложили вступить в артель?
— Что вам на это ответить?..
— А вы скажите, что думаете, правду говорите.
— Я с детства не приучен врать. Отец у нас насчет этого были очень строгие: если соврешь, так что в руках, тем и по губам! Не зря у нас Иван таким губатым вырос…
— Вот видите, — рассмеялся Гинзбург, — ведь родные братья…
— Да, мы с ним ро́дные, как черти сводные! Так к чему это я вспомнил покойного отца?.. Все, бывало, наставляют: «Сынок, никогда не говори людям неправды. Раз соврешь — люди потом тебе сто раз не поверят». У меня еще с молодых лет вошло в привычку — землю ешь, а правду режь.
— Так что вы все-таки думаете о колхозе?