Выбрать главу

Шурочка вернулась в отцовский дом еще к вечеру того дня, когда сгоряча и всенародно призналась в своих симпатиях. За это время она успокоилась, все осознала, пришла в ужас и явилась с повинной вся в слезах, что, впрочем, не помешало отцу оттаскать ее за волосы по всем залам и комнатам. Коля ничего не знал о выволочке, но все знал о подвиге, и сердце его переполнялось любовью и счастьем. А вот Сергей Петрович потерял покой и сон, пытаясь найти общих знакомых и быть представленным стройной девушке с очень серьезными и очень синими глазами.

Никто — ни Крепость, ни Успенка, ни Пристенье — пока еще не знал и даже не догадывался, что это неоконченный крещенский бой был последним в истории города Прославля. Не потому, разумеется, что едва не пристукнули какого-то цыгана — мало ли их, цыган этих, пристукивают? — а потому, что наступал новый этап: двадцатый век именно с этого года превратился в принципиально иную эпоху. Новое время рождает новые песни, и очень скоро Прославль запел не о несчастье старого бура из Трансвааля, а о своих бедах и горестях:

Мы пред врагом не спустили

Гордый Андреевский флаг:

Сами взорвали «Корейца»,

Нами потоплен «Варяг»…

Но я опять хочу отмотать события назад, как ленту в кинематографе. Я должен вернуться на крещенский лёд в то время, когда Теппо, Прибытков, судьи и другие заинтересованные лица проводили дознание и обыск собственными силами. Активнее всех были Раасеккола и Бориска: один во что бы то ни стало хотел разыскать мерзавца, покушавшегося на жизнь друга, второй — искренне возмущен подлостью, с какой нанесен был удар, лишь чудом не оказавшийся смертельным. Поэтому они старались больше всех, все время советовались друг с другом, сообща размышляли и сообща устали. А когда опомнились и поняли, что и им пора уходить с опустевшего льда — задолго до прибытия полицейского следователя, — рядом оказалась только тихая и застенчивая Борискина матушка Маруся Прибыткова, которая, запинаясь, и пригласила дорогого соседа отужинать.

— Вот это — исключительно своевременно, майне либер муттер. — Бориска был всего на семнадцать лет младше собственной матери, мучительно стеснялся ее прошлого и усвоил в разговорах с нею тон покровительственный и слегка насмешливый. — Идемте к нам, Стёпа, муттер печет изумительные пироги.

Так за одним столом встретились два застенчивых человека, и, если бы в тот вечер Бориска поменьше болтал, он бы непременно заметил, что они удивительно подходят друг другу. Подходят и, еще не догадываясь об этом, уже неосознанно тянутся навстречу, еще боясь даже помечтать, что встреча эта может и вправду когда-нибудь состояться. И пусть Бориска молотит себе за столом на четырех языках вперемешку, пусть Маруся изредка из-под черных ресниц взглядывает на гостя, и пусть молчаливый гость пока с удивлением прислушивается к ритму собственного сердца — я вернусь к русско-японской войне.

Прославль встретил известие о ней неодинаково: Крепость была озадачена, Успенка равнодушна, а Пристенье выразило небывалый восторг и патриотизм. В трактирах ораторствовали опившиеся семинаристы, проворовавшиеся присяжные поверенные и недавно освоившие газету приказчики и лабазники. На площадях митинговали, били стекла и физиономии и бойко торговали лубочными картинками и газетенками ура-патриотического направления. Народ прибывал после приема горячительных напитков, кто-то выволок с десяток портретов государя императора, появились иконы, хоругви и Изот-племянничек. И, как мне рассказывали, именно тогда и прозвучали ставшие историческими слова:

— Да мы их шапками закидаем!..

А Крепость, повторяю, была весьма озадачена.

— Помилуйте, господа, где Мукден, а где — коренной Прославль!

— Япошкам до фронта — пролив переплыть, а нам — четверть мира проехать.

— И это — при одной-единственной ниточке снабжения. Нет, они там с ума посходили, ей-богу!

— А во имя чего? Концессий на Ялу? Кореи? Желтороссии? Нонсенс, господа!

— Не надо было Аляску американцам продавать. Еще пожалеем об этом, ох, как пожалеем!

— Да, господа, влипли мы с вами в историю…

Последнее замечание было изумительно точным: Прославль влип в историю, как муха. Даже воинственный Гусарий Уланович не одобрял этой затеи. Вздыхал сокрушенно: