Тогда бы Юрию Ивановичу очнуться, днями бы сидеть возле деда, служить ему, хоть в малом отдариться, а он жил рассеянно, отстраненно, не слыша уханья тетки и ее мужа-инвалида: у тетки не говорили, а ухали, — равнодушный к ее хищной, как щурята, ребятне, что выхватывали у него куски изо рта. Жил в ожидании Калерии Петровны.
Помнит из той последней с дедом зимы приход в свой дом; дед, как Юрий Иванович проведывал его в больничке, велел протопить избу и вывезти снег со двора. В нагретой избе залетала бабочка; Юрий Иванович отыскал ее, затаившуюся на стене, коснулся пальцем. Она кротко терпела его прикосновение. Бедное существо, отпущенную жизнь она проживала не в огородах, где на утыканных палками грядах свивались плети гороха, усаженные, как мотыльками, мягонькими цветками, не в заросшем логу, — дожди загнали ее в щелястые сени, оттуда в дом и не выпускали. Такое лето: из налитой с верхом уличной канавы торчали верхушки крапивы; дома, тесовые воротные полотнища, заборы — все было темное, намокшее. Не переживет бабочка зимы в студеном доме, надо бы ее взять за пазуху, унести. Но — потом, потом! Сейчас с крыльца ахнуть в сугроб, пробиться к дровянику, отгрести валенком снег, чтобы отошла прижатая дверь, протиснуться в пустое, пахнущее сухой пылью нутро дровяника, ушарить в углу гладкие, как кость, и холодные черенки и выбрать лопату, выструганную из цельного куска. Вырубить, вытоптать в сугробе перед дверью ямищу, распахнуть настежь двери дровяника. В глубине его между ветхой телегой и поленницей белеют полозья перевернутого короба, этакого ящика в форме вагонетки. Выволочить короб на свет, глядя, чтоб не соскользнул с поленницы завернутый в бумагу гроб, гроб дедушка приготовил для себя. Нагрузить, впрячься в лямки. У ворот передохнуть, вытереть лоб изнанкой шапки, горячей от пота. Разгрести снег, отворить ворота и тяжелую подворотню вынуть из пазов и прислонить к забору. За воротами на четвертой попытке перевернуть тяжелющий короб, постучать лопастью лопаты по его залатанному днищу — короб поди ровесник деда!
А потом, как победно оглядывая выметенный двор: черны шнуры ромашки между каменными плитами! — не вспомнил о бабочке. Не вспомнил про нее, как запирал дом. Пора было бежать в школу, на географический кружок, к Калерии Петровне.
Для него тогда и дорога-то в черемискинскую больницу была радостна: ходили с ней, с Калерией Петровной. Юрий Иванович, то есть тот мальчик тринадцати лет, с некрасивым длинным лицом, в линялой лыжной курточке и брюках, наставленных в поясе и понизу штанин, дожидался ее в закутке за школьной раздевалкой. Далекое движение двери учительской в другом конце здания — дыхание перехватывало. Приближался стук каблуков, шла Калерия Петровна, у нее одной постукивали каблуки по полу, намазанному чем-то черным и густо-липким, размягчающим дерево. Подойдя, она присаживалась на лавку и меняла туфли на аккуратные чесанки. Он глядел с восторгом, как она сдергивает туфлю, небрежно прихватывая за задник, и затем держит стопу на весу, умилительно, по-девчоночьи шевелит, дает отдохнуть. По-девчоночьи легко она вдевала руки в рукава, так что драп свободного пальто, вспорхнув и разлетевшись, охватывал ее всю — и лицо Юрия Ивановича омывал душистый ветер, в котором смешались запахи надушенной блузки, туго заколотых волос, табачного дыма учительской и чего-то такого, чему он тогда не знал названия.
Выходили на воздух, пружинил под ногами деревянный настил тротуара. Обходили куб депо, здесь на настиле было толсто натоптано рабочей сменой, тащившей грязь из цехов. В задымленной, с подтеками коробке депо стучало и взвизгивало и горячо, шумно дышало, вдруг сверху со стены плюнет кипятком и едко запахнет. Калерия Петровна по-девчоночьи взвизгнет и припустит. Пробегающий вдоль стены паровоз выпустит пар, они оказывались вдвоем на дне мутно-белой реки. Весело и страшно!
За линией сворачивали в крайнюю черемискинскую улицу.
На берегу пруда под тополями — больничка, низ каменный, второй этаж деревянный. Строил зданьице лавочник в канун революции, торговали в лавке до конца нэпа.
В прихожей блестит яичный пол, запах чистого дерева; навалившись на обтянутым железом бок печки, сидит больничный кучер, вошедшие, раздеваясь, переглядывались: как он не спечется! Выходил фельдшер Кокуркин, важный, подражавший доктору Федору Григорьевичу, носил галстук, такую же бородку и усы, и так же высоко сидела у него на голове белая накрахмаленная шапочка. Фельдшер был убежден в своем внешнем сходстве с доктором. Оглядывал их, будто решал, допустить ли их до Федора Григорьевича — порядок ли в одежде, лица почтительны ли.