«Наш командир!» — они и сейчас его так называют, хотя уже давно вышли из-под его команды.
Сидят, вспоминают.
— Стоишь на мостике… Волна тяжелая, будто глина, окатывает тебя с головой. Снежная крупа сечет в лицо веником. А лодка, как живая, режет волну и несется сквозь снег… Оглянешься, командир рядом. Он всегда на мостике, когда проходим опасный район, когда взыграет шторм, или тьма над морем, или вот-вот ждешь противника. Очень я любил, чтобы командир — рядом. Даже видел тогда лучше.
— До чего ж ты стал складно, красиво говорить, Левчик, — вмешивается Лемперт, Яша-торпедист. — Но ты прав, дорогой! Мы все любили, чтобы батя наш был рядом. Помните, братцы, как мы задыхались в углекислоте. И как нас батя подбадривал из центрального поста. Голос его слышишь хоть и хриплый, с придыхом, а легче становится. Голос! И вдруг сам он к нам, к торпедистам, в первый отсек пришел. Мы ж там ото всего экипажа были оторваны. Как уж он добрался, не знаю. Стоит бледный, за переборку держится и говорит: «Потерпите, орлы, еще немного, и вырвемся!»
— Он всегда к экипажу без утайки, — сказал Денисов. — Людям — всю правду! В этом его главная сила. Ты, Левчик, помнишь, наверно, как мы промахнулись в надводной атаке.
— Помню. Я на мостике стоял. Вышли из снегу — караван немецкий. Неожиданно, не думали, что он тут.
— А я выпускал те торпеды, — сказал Лемперт, — ох и обидно было, что промазали.
— Но досадней-то всего командиру. И помните, когда мы ушли на глубину, он из центрального поста обратился к экипажу. Объяснил, что промах целиком на его совести. Я, говорит, выскочил на мостик, со свету не разобрался в темноте и, вместо того чтобы поручить атаку старпому, давно стоявшему на мостике, принял команду на себя — и промазал. Так, все как было, объяснил. Приношу, говорит, экипажу извинение и постараюсь искупить ошибку. Не всякий командир способен на такие беспощадные к себе слова.
Сидим, перебираем старые фотографии. У Денисова тоже не малый архив, связанный с боевой историей «С-56». Спрашиваю, где сейчас лодка?
— Долго еще в море ходила, — говорит Яша-торпедист, остававшийся после войны на сверхсрочной службе. — Вернулась на Тихий океан. Стояла у пирса, как учебная база.
Все сроки отслужил корабль, подходит час — на слом. Но имя лодки, слава ее не умрут.
— Вчера был у Григория Ивановича, — говорит Денисов. — Сказал, что решено нашу «С-56» сохранить и поставить на вечный причал во Владивостоке, как «Аврору» в Ленинграде.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, ЗАВЕРШАЮЩАЯ И ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ ДЛЯ ВСЕЙ КНИГИ
Запись с диктофонной ленты. Голос Игоря Белоусова:
— Я был с отцом в последнем его плавании. Это в сорок пятом, как окончилась война. Мы ждали его домой с Дальнего Востока, где он руководил ледовыми операциями. И вдруг телеграмма, остается до осени. Я ему ответную, с напоминанием о давнем обещании. «Подрастешь, говорил, поплаваем вместе». Теперь мне исполнилось 16, я перешел в девятый класс, получил паспорт. И вот послал такую телеграмму, не очень-то надеясь на положительный ответ. А он последовал немедленно: «Вылетай в бухту Провидения, жду с Котовым». Вы знали Илью Спиридоновича? Прекрасный был летчик, и какой красавец! Тоже рано ушел из жизни… Мама, собирая меня в дорогу, говорила, что на корабле, она знает это, есть такая должность: штурманский ученик. Что я могу на штурмана попрактиковаться. Мама думала — поближе к отцу. А он, встретив меня на флагманском ледоколе, сказал: «Юнгой! В палубную команду». Так что я только иногда заглядывал к штурманам в рубку. А весь рейс — у боцмана под рукой, с матросами… У меня сохранился дневничок того времени. Записи тут коротенькие, в одну строчку. А некоторые обрываются на полуфразе. Засыпа́л, наверно, с карандашиком в руке. За день-то так намотаешься на палубе, что еле до кубрика доберешься…
«…13 июля. Получил робу, сапоги, шапку.
14 июля. Вышли в морс.
15 июля. Качает».
Предельно, как видите, лаконично, в одном слове. И все буковки шатаются, валятся набок. Ка-ча-ет. А мы на корме драим медяшку. И хоть коломутно мне, выворачивает всего, держусь морского закона, преподанного мне отцом. Укачался, блюешь, а вахту стой, работай, на койку не вались. И тогда никто тебя не попрекнет, из моряцкого племени не вычеркнут. А в душе-то я уже причислил себя к морякам… Для боцмана, для матросов я был, понятно, сын Белоусова, большого начальника, толстый столичный мальчик, отпущенный маменькой в море на прогулку. Я понимал это и старался даже не бывать у отца в каюте. Он сам раз в неделю звал меня к себе, требуя что-то вроде отчета за прошедшие дни. И все же мое особое положение в команде, как я ни стремился свести его на нет, иногда сказывалось. Вот запись в дневнике: «Бункеровка в Певеке…» И подчеркнуто. Потому что это было в день объявления войны Японии. Мы находились довольно далеко от района начавшихся событий, но могли понадобиться. Команда собралась на митинг, выступил отец. Говорил, что надо как можно быстрее принять уголь и идти в море. А бункеровка была сложнее обычных, не с берега кранами, а на рейде с баржи грузовыми стрелами. Объявили аврал — всем наверх. Работа в две смены — через шесть часов по шесть часов. Было одинаково трудно, что с баржи грузить, что на ледоколе штивать лопатами. Меня поставили в бригаду на барже. И вот подходит второй или третий помощник капитана, говорит: «Игорек, иди-ка к стрелам учетчиком». Видел, что я устал ужасно — все устали! — и хотел мне облегчить. Конечно, кто-то должен был вести учет бадьям с углем. И была у меня секунда колебания — отдохну! Только секунда. И оттого, что она все-таки была, ответил я, в досаде на себя, грубовато. Ищите, мол, другой объект для внимания. Зря сдерзил. Человек и в этом, в резком таком тоне мог увидеть особость моего положения… Наше плавание, вернее мое участие в нем, длилось полтора месяца. Отец помнил о начале учебного года, о чем я-то не очень заботился, и при первой же возможности отправил меня домой. С запиской. Вот она, сложенная конвертиком, как сложил отец. Надпись: «Маме». Я эту записку привез тогда честно, не раскрывал ее. И прочел впервые совсем уж недавно, когда она обнаружилась в маминых бумагах.