Постояли мы и возле углового дома, в котором жила Маша Богорад, жил Алик. А по ассоциации с ними мне вспомнилось стихотворение Вадима Шефнера, — я познакомился с поэтом в Комарове, — написанное во время войны вот про этот как раз дом, около которого мы остановились с Левой:
Возможно, и сейчас висит это зеркало в восстановленной квартире. Или в музей передали.
Мы перешли улицу Пестеля, вступив на другую половину Моховой. Лев вдруг приостановился и сказал:
— Глянь на ту сторону…
По левой стороне шли двое: слепец в черных очках с баяном на груди и женщина-поводырь.
— Спешит, видно, на выступление в каком-нибудь клубе, — сказал Лева. — Ты должен помнить Пашу Лукина, это он с женой, с Катей.
— Дружок Маркиза?
— Правая его рука во всех потасовках… Он постарше нас с тобой. Еще лет за пять до войны женился. Но пил, дрался, и Катя, не выдержав, ушла от него к другому, трезвому, степенному… На войне Паша водил танк. Подорвался на минном поле, глаза выбило. И Катя, узнав, что он ослеп, разыскала его в госпитале, увела к себе, снова стала ему женой, покинув своего вполне благополучного второго мужа. Почти сорок лет они неразлучны с Пашей, дети у них, внуки…
Во дворе дома № 31, в котором Лева родился, вырос, из которого ушел в моря, у него произошла встреча, похожая на мою с Лидочкой Шуваловой. В компании Маркиза, царствовавшей на Моховой — помните схватку со шпаной из «придворного»? — состояла единственная девчонка, ни в чем не уступавшая мальчишкам из этой ватажки, ни в отваге, ни в ловкости, ни просто в физической силе — разве только не могла, как Маркиз, выпрямить и снова согнуть велосипедный руль, а стукнет — не сразу придешь в себя. Фамилия у девчонки была иностранная, Чинизелли. Из гремевшей еще с дореволюционного времени итальянской цирковой семьи, которая осела в России; один из Чинизелли владел цирком в Петербурге. Девочка, выросши, тоже стала циркачкой. Ее-то Лева и узнал среди старушек — «божьих одуванчиков», сидевших на скамейках во дворовом скверике и покачивавших коляски с младенцами. Как уж он разглядел в самой дряхлой из них воздушную акробатку, бесстрашно взлетавшую когда-то без лонжи под купол цирка, не понимаю; «шрама», как в случае с Лидочкой, не было. Но узнал сразу, как только мы вошли во двор. Подбежал к ней, обнял и долго кричал в ухо, объясняя, кто он такой. Наконец глухая поняла…
А у меня встречи с 15-й школой, с Тенишевкой — Лева учился в 22-й — не случилось. Нет больше 15-й, нет Тенишевки, здание занято Театральным институтом. Помещение ему, наверно, требовалось, но мне до слез жаль, что нет моей, нет нашей школы. Тенишевцев полно повсюду, куда ни ткнешь, как шутит мой друг Галин, а их alma mater нет. Я уже в который раз повторяю это печальное «нет». Не буду больше, дабы не расстраиваться и оставшихся тенишевцев не волновать…
Вот и подходит к завершению наше с Левой путешествие по Моховой. Устали. И вдруг — отдохновение.
В самом конце улицы, в доме № 43, живет и поныне родившийся в нем мой племянник Яша, тоже уже 45-летний инженер-полиграфист, внук дяди Яши, к которому мы приехали из Саратова, сын Фрошки, «вождя краснокожих», встретившего меня на вокзале хуком справа, погибшего в войну подо Мгой. Он, мои двоюродный племяш, не знал, что я в Ленинграде, но, надо же, был дома, пришел обедать, подошел к окну и увидел дядюшку, меня, значит, идущего с кем-то по улице. Сбежал вниз. А внизу в их доме, в подвале — «Рюмочная»… «Чисто, светло», как в рассказе Хемингуэя. Мне — нельзя, Леве — нельзя. Яша глотнул в нашу честь, и мы тоже, махнув рукой, по 50 приняли капель. И вдруг увидели на донышке наше детство, нашу юность. Подмигивают нам. Вот и старость подошла, положила лапу на наши с Левой плечи.