— Пойдемте ко мне. Там и поговорим.
— Вот что получилось-то, Владимир Михайлович. Отец мой был в местной церкви церковным старостой. Он эту должность справлял с самого открытия церкви. Шибко набожный был. Ну, это не в укор ему, ведь каждому свое... И так до самой войны. Были такие, что и косо на него поглядывали, да человек он был хороший и в колхозе трудился не хуже других. Как война началась, в армию его по возрасту не взяли. Когда немцы близко подошли, батя припрятал все церковные книги, и бумаги, и иконы, какие получше. Где уж он это все держал, не знаю, только сберег и после войны в церковь возвернул. За это ему благодарность была и от сельчан и от сельсовета, потому как, сами понимаете, в книгах записи всякие, кто когда родился или умер, и другие документы. Они потом очень даже пригодились. Батя и партизанам помогал. Ну я вам так скажу, остались у нас всякие бумаги, которые батя дома держал. Он мне их показал, но только мы бумаги эти не решались раньше кому-нибудь отдать, потому как в них одна закавыка...
— Что же это такое?
— Да если взглянуть, вроде ничего такого и нет, только, мы с батей опасались их куда-нибудь сдать... Боялись, затаскают, неприятности одни... Ну вот... Теперь бати уж нет. А время нынче изменилось, иная бумага такое в себе таит — и не удумать. К примеру взять, по телевизору много про всякие открытия передают. Я вот и решился вам открыться. Бумаги-то при мне.
Хохлов расстегнул пиджак и вынул сверток, завернутый в газету и вложенный в целлофановый пакет.
— Вот, поглядите. Я-то их изучил.
Бурмин осторожно развернул газету: в тонкую картонную обложку были вложены пожелтевшие от времени бумаги. Похоже, что письма. Но ведь это же почерк Муренина! Конечно! На первом же листке было написано:
«...братец мой, Лизанька Терехова отказалась от брака со мной, видно, не может забыть обиду, причиненную мной по неразумению и молодости лет...»
Бурмин взглянул на Хохлова, который с нетерпением ждал его заключения.
— Спасибо вам, Иван Иванович, я это все разберу, и думаю, что бумаги эти представляют интерес... Вы знаете, кто писал?
— Знаю. Писал — помещик местный, Исидор Львович Муренин. Да вы еще почитайте...
Дальше шли свидетельства о рождении и смерти лиц, незнакомых Бурмину, и Хохлов пояснял, о ком шла речь. Но вот листок выцветшей голубоватой плотной бумаги, исписанный мелким округлым почерком и подписанный «Ваша Е. Т.». Бурмин с трудом разбирал слова:
«...если я и вышла за Егора Дмитриевича Карелина, то сделала это за его преданность и доброе ко мне отношение. Человек он был превыше всех похвал, и я хоть без любви шла за него, но ценила и уважала, и память о нем для меня свята. О сделанном я никогда не сожалела, видно, не судьба было свершиться нашему с Вами союзу, и потому, хоть и горестно мне отказывать Вам, но что делать — поздно теперь, дорогой и бесценный мой друг...»
Дальше шло описание жизни дочери, а затем послесловие:
«...постараюсь, голубчик мой, если будет возможность, взять у отца Алексия Ваш ларец. Только сейчас послать за ним невозможно, хоть и есть кого. Скажите отцу Алексию, пусть он понадежнее его спрячет, а я при первой оказии постараюсь его забрать».
Бурмин оторвался от бумаг.
— Так что же вы, Иван Иванович, нашли здесь такого, что мешало вам отдать эти материалы ну хотя бы в архив?
— Да вот про этот самый ларец. Ведь когда тут клад-то муренинский искали, я побоялся их отдать: известно было, что отец Алексий у папаши на руках скончался в церкви. Они там в это время вдвоем были. Только мой батя клялся, что никакого сундука, ни ларца с драгоценностями в глаза не видел. Я ведь, если бы что такое было, не понес вам эти бумажки. Ведь верно? Вы-то хоть мне верите?
— Верю вполне, Иван Иванович, и даже знаю, что в ларце том ни золота, ни серебра не было.
— Неужто его нашли? — обрадовался Иван Иванович. — А что же там было?
— Насколько я знаю, пока ларец не найден. Но что в нем были книги и бумага, этому есть доказательства. А вам спасибо за письма. Вы можете мне их доверить?
— Забирайте, на что они мне? Раз вам нужны, то и хорошо.
Бурмин сложил бумаги.
— Иван Иванович, а когда отец Алексий скончался, где были его жена и дочери?
— Жена вскоре после него померла. А дочери замуж повыходили и уехали. Одна-то в Новгороде живет, а вторая, кажется, в Пскове.
— Вы говорите, отец Алексий в церкви скончался, а мне рассказывали, что он пчеловодом был.
— А как же? Был. Потом его упросили в церкви послужить, когда ее открыли. Так он и служил помаленьку.
— А что потом с дочерьми его стало, вы знаете?
— Откуда мне знать?.. Не слыхивал ничего больше. Я вам вот что скажу: тут у нас в музее работает один чудак, мы его так и зовем музейщиком. Он до войны в школе у нас работал. Тогда еще был человек как человек. Так вы с ним поговорите, он ведь с сестрами-то с обеими знакомый. Он меня еще до войны все об них выспрашивал, интересовался, познакомиться хотел. А когда они сюда приехали на отцову могилку, он тут как тут. С Манькой-то у него вроде чего и было... она тут погостила... Он, может, вам об них чего и скажет.
У СТАРОЖИЛА
В материалах опроса жителей и в документах о действиях партизан Бурмин обратил внимание на фамилию Грюбель.
Оказалось, что «консультант по русским», как его назвал пленный немец, прекрасно знал район Больших Камней и Старицкое. В то время как этот район был в руках партизан, Грюбель с группой войск пытался прорваться к Старицкому монастырю. В рассказах жителей, помнивших старые времена, тоже встречалось имя Грюбеля — управляющего имением Муренина.
Бурмин решил сходить в село Татаринцево, повидаться с Федором Сидоровичем Зубовым, старожилом Больше-Каменского района. Бурмин застал его в саду — он хлопотал возле ульев, одетый в светлую куртку и белый картуз.
— Подожди, добрый человек, во дворе, боюсь, как бы тебя пчелы не обидели.
— Федор Сидорович, мне посоветовали обратиться к вам. Я интересуюсь историей жизни помещика Муренина. Вы его, наверно, помните?
— Как же. Очень даже хорошо помню. А вы кто будете?
— Я работник музейного фонда, собираю исторический материал о вашем районе.
Бурмин достал удостоверение, Зубов рассмотрел его внимательно.
— Стало быть, о Муренине будет разговор?
— Не только. И о партизанах. Вы ведь тоже бывший партизан?
— Было такое... Ну что ж, пойдемте в избу. И фотокарточки посмотрите.
Зубов уселся напротив Бурмина:
— Вы что же, на пленку записывать будете?
— Нет. Просто побеседуем.
— Меня давешним летом на пленку комсомольцы записывали. В музей ее отдали при районном центре... Так с чего начинать-то?
— Лучше с того времени, когда вы Муренина знали. А может, вы и управляющего помните?
— Как же, помню, хотя я тогда еще мальчишкой был. Он все больше верхом разъезжал. Строгий такой мужчина, совсем молодой. Всегда в шляпе и в перчатках. А в руке хлыст. Усы носил, но без бороды. По-нашему чисто говорил... Он, похоже, в свою Германию сбежал, как война началась, пропал сразу из усадьбы.
— Он был женат?
— Нет. Какое там! Соседского бедного помещика дочка ему, видно, приглянулась, он все туда ездил. Пожениться не успели, война их разлучила.
— А Кузьму Бородулина вы помните?
— Помню и дядю Кузьму. Он, бывало, нас, ребятишек, увидит, яблоками угощает — полные пазухи насыплем...
— Может, помните или слышали от других про последние дни жизни Муренина и Бородулина?
— Когда тут банда Полищука орудовала, батя мой запряг лошадь и велел брательнику ехать за барином и Кузьмой, спасать их. Брат и привез обоих в лесную сторожку. Я-то в ту пору увечный был, ногу сломал, от военной службы меня отстранили — в сторожке этой жил. Там всем места хватило — в одной половине барин с Кузьмой, в другой — мы.
Барин из избушки редко выходил, и с нами почти не разговаривал. А как-то раз сказал Кузьме, что, мол, умрет скоро — сон ему, вишь, привиделся, будто матушка за ним приходила. И отослал Кузьму в имение. А потом мы услыхали: Кузьму убил кто-то прямо на крыльце. И еще слушок прошел, что в то утро к имению на лошади приезжал управляющий муренинский. И вот в чем загвоздка — сразу как сквозь землю провалился, а лошадь возле усадьбы осталась. Куда управитель делся, неведомо.