Кинолог меня немного развлек. Я был уверен, что просчитал Кота, решил эту задачу правильно. Жизнь вообще интересна лишь чередой задач, которые необходимо правильно решать. И логикой их вытекания одной из другой. Жизнь весела и задорна, когда задачи эти щелкаются, словно орехи.
Захотелось размяться, подвигаться. Я включил музыку. Вместо музыки раздались голоса (C). Надо же, как давно я не включал магнитофон! Но слушать это мне сейчас не хотелось. Правда, можно было воспринять ситуацию и так, что я получил вызов. Я не мог разгадать смысла нескольких фраз... Вот и способ проверить, так ли мне сегодня все удается:
-- Да не "зэка", а "ЗАКА". Это те, кто кусочки плоти собирают после терактов. Чтобы похоронить.
-- Ну да, ну да. А зэка -- это те, кто кусочки археологической плоти с Храмовой Горы прибирают. Чтобы продать.
-- Скажи это Лжедмитрию...
Про "кусочки археологической плоти с Храмовой Горы" было ясно с самого начала. В Иерусалиме только полиция не знает о том, что делают арабы с нафаршированной археологическими находками Храмовой Горой. Но при чем тут Лжедмитрий. Я тоже прежде был Димой, но это не обо мне, меня бы они обозвали Лжедавид... Есть! Почему все так просто после и так сложно -- до? Лжедмитрий прежде был Гришкой Отрепьевым. Это кличка Гриши! Ведь он так любил рядиться в лжеисторические одеяния. Лучшего ника ему и не придумать!
Только я зря радуюсь. Разгадка Лжедмитрия расставила все на свои плохие места. У Гриши теперь есть деньги на возобновление этого проекта, с тысячей женщин царя Соломона. И получает он деньги -- воруя у этого же царя Соломона его прошлое. И теперь он не ловец времени, а торговец им. И подаренный мне Гришей сфинкс -- это одна из частичек археологической плоти. Значит, вот почему он ходит к (C), вот что их объединило, вот почему они не хотели замечать мой настойчивый вопрос о Грише. Не исключено, что новые портреты вот-вот появятся, если уже не появились. Неужели еще и это?
10. ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ
Белла
Что. Где. Когда.
Что? Что ты сказал, о, Всеслышащий? Не укради? Да я, в общем-то, и не. Практически никогда. Не убий? Кого? Ближнего? Ближнего не убью, нет. Скорее всего -- нет. Это надо я даже не знаю как потрудиться, чтобы -- да. Насчет себя не обещаю, но постараюсь.
Где? Честное слово, все равно. Ну, почти все равно. Там, где не очень противно.
Я ответила тебе, правда? Ответь и ты мне. На третий вопрос. Это ведь честно -- я на два первых, а ты всего на один, последний. Когда? Когда, о, Господи? Потому что все, с чем я обращаюсь к тебе безмолвно, но вопя (а я обращаюсь, обращаюсь, даже чаще, чем нужно и уж, конечно, можно), все это несет в себе скрытую жажду знания сроков выполнения. Или, черт побери, невыполнения, извини за "черта", но его же все равно для нас с тобой не существует. Когда же, Господи? Я готова терпеть, страдать, ждать -- причем сколько надо, то есть, сколько ты скажешь. На меня в этом смысле можно положиться. Но скажи? Намекни? Когда? Может быть, мне и не нужно уже выплачивать этот долбаный долг? И этот? И этот? Не говоря уже об оставшихся. Может быть, мне уже можно выпустить сердце из той консервной банки, где оно колотится, вот уже даже знать не хочу сколько лет -- пусть расползается и нежится в пофигизме? Может быть, мне уже можно расслабиться и провести остаток в созерцании? Нет уж, извини, я не хочу услышать сроки от врачей и предсказателей, я с ними никаких союзов не заключала, не оскорбляй меня посредниками -- ведь хоть это я заслужила, правда?..
Или, наоборот, вдруг впереди на дороге еще ждет "лежачий полицейский" счастья, который определит траекторию взлета перед тем, как? Знаешь (а ты конечно же знаешь, потому и молчишь), ведь я, искренне веря в худшее, все-таки честно продолжаю рассчитывать на лучшее. И поэтому ты зря молчишь, правда. Потому что если ты даже ответишь мне -- когда, я все равно не смогу понять к чему мне надо готовиться. И команда телезрителей всегда останется в выигрыше. Просто я буду знать, что на выположенном пути меня ждет Срок. И я буду уважать нас обоих за это.
Давид
В этот раз все не так, как до. Если раньше то, что я ощущал можно было с некоторой натяжкой назвать страхом, то теперь, хоть прежнее сосуще-тикающее ощущение снова появилось, его заглушает болезненное чувство вины. И это не похоже на малую уютную вину перед Леей, за то, что со мной ей было почти так же плохо, как и без меня, за то, что из-за меня она не смогла остаться в Нетании, хотя, конечно, не только из-за меня. А на самом деле моя вина -- в том, что не смог ее защитить. Не похоже это и на детскую вину перед Гришей за испорченную руку. И за стыдную вину перед Кинологом -- за импотентную мстительность. Это вина из той породы, которая бывает перед умершими родителями, неисправимая необратимая вина, только глобальнее, огромнее, ежеминутнее.
На этот раз в моторе полно масла. Это меня тоже пугает. Как будто со мной перестали играть. Я почти ощущаю, как сваленные где-то в углу игрушки превращаются в орудия убийства.
Где-то, очень близко, уже началось вращение, на всех четырех стенах, портреты женщин переглядываются друг с другом, строят глазки вечности, соблазняют собой пустоту, заводят хоровод. Женское присутствие выплескивается через край. Коварство новорожденных лилит прячется за наивностью и негой, стоящей в их нарисованных глазах.
Я понимаю -- началось. И это теперь не просто аллергическая реакция на новые портреты, уже сотворенные Гришей. Он обокрал Город, чтобы на вырученные за краденое деньги купить ему саван.
Кот
Скрип я услышал не сразу. Сначала предощутил. Понял, что сейчас заскрипит. Небо и Город медленно-медленно начали свое вращение в противоположные стороны. Город и окаменевшее небо дернулись и заскрипели, двинувшись вокруг оси -- Краеугольного Камня. И я, перед тем, как ужас захватил меня целиком, успел с досадой и жалостью подумать о беспамятном Ицхаке, ослабившем объятие своих лап вокруг скалы, придавившем ее, как пробку всей тяжестью умершего тела, но не способном помешать вращению жерновов.
Еще совсем немного времени, и гранатовые зерна вертикалов и котов смешаются в одной общей вязкой муке. И никто даже не попытался, перед тем, как запустить жернова, отделить зерна от плевел. И уже не попытается, потому что некогда. Все. Жернова будут крутиться все быстрее, притираясь к друг другу, давя нас как кошенилей и окрашиваясь в кармин. Вращение нижнего камня, Города, будет распространяться и распространяться, пока не захватит всю твердь земную. А потом верхняя, небесная твердь сотрет нижнюю. Но этому свидетелей из мяса и костей уже не останется.
О, Сфинкс! Зачем ты не дождался, зачем ты умер! Я не знал как тебе помочь, но я же был готов это сделать! И решимость моя уже переломила хребет инстинкту самосохранения. Не успел. Соперничество между вертикалами и котами выиграла смерть. Я завыл и выставил когти, чтобы падая в утробу вечности, хотя бы располосовать ее пищевод.
(C)
(C) шли по ночному Городу неспешно, чтобы не расплескать приятной атмосферы, зачерпнутой на щедрой дегустации божоле в винной лавке Ави Бена. Джаз, сыр, багеты и с дюжину незнакомых сортов вина. Качество и количество выпитого вдохновляло. Люди вокруг отчего-то желали общаться. Лица были добрыми и беззаботными. Вино выявляло русский акцент, но улыбки оставались израильскими, без достоевщины. Периодически к (C) подходили чокнуться совершенно незнакомые люди, просто от избытка радости. Знакомых было мало, всего двое -- Гриша, да модный стоматолог Йоэль. (C) познакомились с Дороном, общительным поставщиком вина, поболтали по-русски с председателем какой-то профессиональной организации, которого приволок общительный Дорон, потом улыбались навстречу всем, кого общал общительный Дорон. Иврит смешался с русским и перерос в приятный праздничный гул.
Когда пить уже стало невозможно, а до полуночи, до торжественной откупорки божоле, доставленного последним рейсом из Франции, оставался час, (C) решили проветриться. Их очень растрогало, когда на выходе с них взяли торжественную клятву, что они вернутся, а потом все-таки уговорили выпить еще по стаканчику -- чтобы не было скучно гулять. Лавка выходила прямо на Кошачью площадь, и в этот поздний час расположившиеся здесь бродячие ремесленники разбирали груды китчевой подростковой атрибутики, перекусывали на ходу, перекликались, отирались вокруг девиц, впадали в кальянную нирвану на пестрых индийских подстилках. После этого зрелища вопрос, почему иерусалимцы забыли официальное название площади и называют ее только "Кошачьей" -- отпадал.