Я жду, когда появится Мартен, и перехватываю его:
- Как ты думаешь, отец вернется?
- Врачи говорят, что скорее всего нет.
Я допиваю пиво и смотрю, как Мартен вслед за Гортензией исчезает в саду. И тут события понеслись как по рельсам. Телефон. Мартен с Гортензией болтают на газоне, им не слышно, так что я отвечаю по его мобильнику и слышу невыразительный голос практиканта из больницы: он спокойно, с нотками соболезнования в голосе спрашивает, можно ли моего старшего брата, ты отвечаешь, что ты и есть старший брат, да и какая разница, ты смотришь на Мартена и Гортензию через застекленную дверь, а врач коротко излагает тебе суть своей профессии: до последнего бороться за жизнь и никогда не продлевать страдания сверх необходимости.
Ты тут же догадываешься, что для тебя предназначена только вторая часть фразы. Мартен стоит рядом с нашими детскими качелями. Он гладит Гортензию по щеке. А этот чел ждет, что ты ему ответишь. Но ты молчишь, и он уточняет, что сегодня вечером твоему отцу будут постепенно вводить в вену кортизон. На улице обалденная погода.
- Если хотите, можете приехать посидеть с ним ночь.
Ты благодаришь его и кладешь трубку, потом подходишь к отцовскому бару и делаешь четыре больших глотка водки без сахара. В отдалении Гортензия обнимает Мартена. Ты решаешь ничего им сейчас не говорить. Начало - это всегда важно. Ты на них смотришь. Мартен запускает руку в волосы Гортензии. Отец скоро умрет, а Мартен запускает руку в волосы Гортензии.
Брат наливает выпивку в пластиковую бутылку, чтобы не раскиснуть в больнице. Гортензия сидит на переднем сиденье и терзает радио, ловит какую-нибудь волну без музыки, где бы обсуждали спорт, политику, культуру, израильско-палестинский конфликт, ей важно почувствовать, что жизнь продолжается, несмотря на трудности. В больнице на первом этаже нас уже ждет мать. Сидит с любовным романом в руках. Надо видеть, как она встает, ее легкую походку, тьфу, даже говорить об этом не хочется. Лифт привозит нас на пятый этаж, а коридор пятого этажа приводит к тому самому практиканту, который звонил нам по телефону. Он улыбается. Оказывается, улыбка не всегда оскорбительна. Он провожает наш маленький отряд до конца пустогокоридора, который так не вяжется с жизнью за стенами больницы, с вином, с теплыми ногами Матильды по утрам. Практикант открывает дверь. Мать заходит последней, она кладет руки на спинку стула и старается не подходить, будто боится заразиться.
Я снимаю пальто, свитер, разматываю оба шарфа. Мартен стоит столбом. Я придвигаю кресло ближе к постели отца, накрываю рукой его ладонь и чуть сжимаю. Тишину нарушает только звук дыхания, мы ждем уже без всякой надежды; после долгой паузы мы выслушиваем монолог практиканта о том, что будет после остановки сердца. Я подскакиваю - нет, хватит с меня этого кошмара, - я хватаю практиканта под руку, увожу его в ванную комнату и шепчу:
- Месье, это невозможно, ведь это мой отец, надо еще подождать, надо найти другой выход, пожалуйста.
- Больше ничего нельзя сделать, - бормочет практикант.
Мартен стоит у него за спиной. Я смотрю на брата и говорю ему:
- Нельзя вот так сдаваться, я хочу знать, пусть он расскажет мне все, и я ему тоже все расскажу.
Мартен успокаивает меня, но не слушает. Никто меня не слушает, а я знаю правду. Вокруг меня одни сумасшедшие реалисты. Я иду обратно к отцу. Мартен за мной. Может, он ждал этого. Комнату наполняет хрипение, оно достигает даже угла, где стоит мать, практикант делает свою работу, он останавливает подачу кислорода и придерживает пальцами веки, чтобы глаза оставались закрытыми.
Мы ждем в палате, пока тело опорожнится, его обмоют и приведут в надлежащий вид. Через час я оставляю поцелуй на окоченевшем лбу отца.
Теперь все по-другому. На улице нас сопровождает Андре. На прощанье он долго меня обнимает. Мы с Мартеном и Гортензией отправляемся в бар. Мы молча курим, мы совсем вымотались и душевно и физически.
На краю стойки какой-то пьяный вещает, что в этой забегаловке нет ни милосердия, ни христианского духа, да и вообще нигде их нет. Вышибала тут же выставляет его за дверь. Я смотрю, как пьяница колотит по крышам машин. Хозяин заведения звонит в полицию и заявляет об акте вандализма. А я бы сказал, что это скорее акт бессилия.
Вот уже четыре дня, как я не могу плакать, слезы не идут. Я держусь, потому что мне надо заботиться о брате, полезная это штука - заботиться о брате. Есть ощущение, что ты живешь и можешь на что-то сгодиться. Очень важно, чтобы у тебя были ощущения. Наша машина стоит первой в гараже около церкви. Я быстро иду вслед за Мартеном, в руках у меня музыкальный центр. Я чувствую запах его туалетной воды. Мне нравится, как он одевается в особых случаях. А меня до самого порога церкви не отпускает нервный озноб. Мы здороваемся со священником. На нем толстый теплый свитер. Даже священники могут подхватить простуду.
Человек, который верит в Бога, разрешает нам установить музыкальный центр Sony. Я занимаюсь этим в одиночку. Мартен стоит столбом посреди церкви. Я подключаю центр: разбираюсь с проводами, ищу розетки, - я здесь, чтобы возиться с техникой, да мне больше ничего и не нужно. Мартен хочет, чтобы при вносе гроба звучало «Ave Maria». Он хочет, чтобы я проверил диск заранее, до того, как все соберутся. Я вставляю диск и устанавливаю громкость на 24. Мартен хочет еще громче. Я подчиняюсь. Попроси он меня перенести всю церковь на несколько километров, я бы по крайней мере попытался. Я опираюсь на подставку с томом Писания. Звуки «Ave Maria» наполняют здание. Я смотрю на брата, он кажется таким маленьким в этой церкви, прямо как ребенок, - он ловит эхо, чтобы хоть чем-нибудь заняться, и повторяет, убеждая сам себя: «Так хорошо, звук что надо».
Машины подъезжают, двери хлопают, собравшиеся все в черном, они здороваются почти не разжимая губ и скованно обнимаются. Народ сгрудился перед церковью. Все в ожидании роскошного «Рено-эспас» с гробом. Гортензия глаз не сводит с Мартена. Четыре человека в черных костюмах поднимают гроб и несут его до алтаря. Они прекрасно выполняютсвою работу. Мы идем за ними. Тело моего отца окружено свечами. Под конец я иду к микрофону, чтобы прочитать речь, это Мартен меня попросил. Листок дрожит у меня в руках, и я прикусываю щеки изнутри. Я думаю об отце. Народ ждет. Я думаю о Мартене, представляю себе его лицо, это помогает мне продержаться еще немного. Я выговариваю первую фразу. Не такая уж она и трудная.
Последний раз в Париж. Не утренней электричкой, где ездят все работяги, а экспрессом, без заморочек. Быстро и просто. Я не поехал на метро. Пошел до дома Матильды пешком - такое паломничество во имя любви, мучительный акт покаяния. По пути булочная, выхожу оттуда с пакетиком круассанов, весь бледный, надышался этим хлебным запахом на всю жизнь. Завидев прохожего, я задаюсь вопросом, не умер ли его отец.
Стою и смотрю на ее дом. Матильда открывает окно. Она потягивается. Я готов подняться с пакетиком круассанов в знак примирения. Но улыбка Матильды адресована не мне. Эта улыбка меня больше не касается. Чья-то тень проскальзывает из кухни в гостиную. Наверное, он несет ей свежевыжатый апельсиновый сок. Утренний апельсиновый сок. Я кладу круассаны у стены ее дома. Хоть бы мне опять что-нибудь запретили. Уходя, я прощаюсь чуть не с каждым закоулком этого района, с улицами, еще недавно такими широкими. Знакомыми улицами, которые сегодня сузились от горя.
«Горе нужно, чтобы сужать улицы».
Я записываю эти слова, сидя в кафе. Я записываю эти слова, потому что больше я ничего не умею.