Николай Петрович попытался еще раз узнать, когда же, наконец, состоится аудиенция, но толку не добился. Очевидно, баниосы и сами не имели об этом понятия.
Так в бесплодном ожидании прошел еще месяц. За это время случилось только одно событие: японец Такимура, помогавший Резанову в работе над словарем, перерезал себе горло бритвой. Однако рана оказалась не смертельной, и японца удалось спасти. Едва оправившись, он попросил свидания с Резановым.
— Мне надо, чтобы вы простили меня, господин, — шепотом заговорил больной.
— За что, дружок? — ласково спросил Николай Петрович.
— Я очень плохой и злой человек. Я писал баниосам письмо и жаловался, будто… будто в России меня заставляли переменить веру.
— Но ведь это неправда.
Текимура кивнул, и по его морщинистой щеке поползла слеза.
— Я думал, баниосы скорее выпустят меня. Еще я писал, будто русские приехали испытать, нельзя ли ввести в Японии христианство. Вот так я отплатил за вашу доброту.
— Не надо убиваться, Такимура, — грустно сказал Николай Петрович, — твое письмо ничуть нам не повредило. Выздоравливай…
Он вышел от японца подавленный. Чтобы повидать семью, человек обесчестил себя и все равно ничего не добился…
В начале апреля посланнику сообщили, что его готов принять полномочный сановник японского императора. Этот человек занимал при дворе очень высокое положение: он имел право лицезреть ноги монарха. Такой почести не удостаивались даже нагасакские губернаторы.
От пристани до площади, где находился губернаторский дворец, было рукой подать, однако Резанову объяснили, что его понесут в норимоне[53].
Шествие возглавляли полсотни баниосов в сопровождении имперских солдат с длинными бамбуковыми палками в руках; далее четыре человека несли норимон с посланником; следом за ним выступал русский сержант со штандартом; замыкали процессию тоже солдаты под командой конного офицера.
Улица была широкая и чистая, с водостоками по обеим сторонам. Фасады домов, в большинстве одноэтажные, были наглухо занавешены циновками, так что архитектуры их Резанову рассмотреть не удалось. С таким же успехом он мог бы пройти по городу с завязанными глазами. На его вопрос, что сие означает, толмачи ответили: подлый народ не достоин видеть столь важную особу, как посол русского царя.
Во дворец вела некрутая удобная лестница, вдоль которой во много рядов стояли коленопреклоненные офицеры стражи.
У входа все чиновники без различия рангов разулись. Резанов последовал их примеру. Он уже был знаком с этим обычаем японцев: входя в его дом, они всегда снимали свои соломенные башмаки.
Через длинный коридор с лакированным полом Николая Петровича провели в комнату, на стенах которой висели ковры с превосходными ландшафтами. Свет проникал сюда из коридора, отражаясь в тонкой полировке пола, который казался стеклянным.
В комнате уже были приготовлены курительные приборы и зеленый чай. Сковороды с горящими углями дышали жаром. Тут же стояла большая фарфоровая плевательница довольно безвкусной формы и еще худшего рисунка.
После получасового ожидания Николая Петровича пригласили в аудиенц-зал.
Чиновник из Иеддо и губернатор ждали посланника посреди зала: над их головами двое служителей держали шпаги, а у ног полукругом расположились переводчики. Один из баниосов, провожавший Резанова в зал, легонько коснулся его плеча и сказал по-голландски:
— Вам придется поклониться даймио в ноги.
Стряхнув его руку, Резанов вызывающе ответил:
— Передайте даймио, что я и самому господу богу кланяюсь только в пояс.
Среди губернаторской свиты, стоявшей поодаль, произошло замешательство. Не обращая на это внимания, Резанов поприветствовал губернатора и сановника на европейской манер — учтиво, но без тени подобострастия.
Беседа началась с ничего не значащих фраз, по всем правилам восточного этикета. Во время разговора Резанов заметил в толпе чиновников маленького тщедушного человечка, который, украдкой поглядывая на посланника, что-то заносил на бумагу. Скоро Николай Петрович понял, что это художник, и попросил толмача:
— Скажите ему: пусть он рисует открыто все, что хочет.
Человечек благодарно закивал головой и протиснулся поближе. Он рисовал тушью на тончайшей шелковой бумаге. Кисточка так и летала в его руке, и Николай Петрович подивился проворству японца. Когда аудиенция подходила к концу, Резанову показали рисунок. Взглянув на него, Николай Петрович онемел от изумления: в считанные минуты художник успел запечатлеть даже малейшие подробности из одежды Резанова. Здесь была и треуголка с султаном, и орденская лента со звездой, и рыцарский мальтийский крест, и вычурная вязь шитья на мундире, и шпага с золоченым темляком[54].
Скорость, с какой художник работал, уверенность и завершенность штриха превосходили все, что доводилось видеть Резанову у европейских мастеров рисунка.
По окончании аудиенции Николаю Петровичу вручили свиток с ответом императора. К свитку был приложен перевод в двух экземплярах — на русском и голландском языках. Для истолкования неясных мест Резанову дали баниоса и толмача Скизейму.
ГЛАВА 21
Письмо императора разрушило последние надежды Резанова на удачный исход миссии. Оно было написано в весьма оскорбительных тонах и гласило следующее:
«Первое. В древние времена всем народам ходить в Японию, также японцам выезжать из отечества невозбранно было, но два уже столетия, как сохраняется непременным правило, чтоб никто в Японию, кроме древних приятелей ее, вновь не приходил и японцы из отечества своего отнюдь не выезжали; а как российский государь прислал посла с подарками, то японские законы требуют, чтоб тотчас ответствовать тем же. А как посла отправить не можно, ибо никому из японцев выезжать не позволяется, то ни грамоты, ни подарки не принимаются, о чем все созванные японской империи чины утвердительно определили.
Второе. Империя японская издревле торгует только с корейцами, ликейцами[55], китайцами и голландцами, а теперь только с двумя последними, и нет нужды в новой торговле.
Третье. Так как запрещено ходить в Японию другим нациям, то следовало бы поступить по законам, но, уважая добрые намерения российского государя, отпустить судно обратно и дать на дорогу провизию, с тем чтоб никогда россияне в Японию больше не ходили, и поскольку другой бы нации судну быть шесть месяцев в Японии не позволили, то принять это за милость японского императора…»
Прочитав эти строки, Николай Петрович задохнулся от гнева и негодования. Ему хотелось швырнуть письмо в лицо баниосу, и только выдержка военного человека уберегла его от безрассудного шага: подобный жест мог стоить свободы, а то и жизни всему экипажу «Надежды».
— Русский монарх никому не навязывается с дружбой, — овладев собой, с холодной яростью заговорил Резанов. — И мне удивительным кажется, что получение письма от великого государя российского, которое европейские правительства за счастие для себя почитают, вызвало при вашем дворе столь странное отношение. Передайте императору, что мы приехали вовсе не за тем, чтобы требовать ответных подарков. Но царские подарки ему следовало бы принять, поскольку они присланы государем, предлагавшим дружбу.
Баниос выслушал Резанова с вежливой, словно приклеенной улыбкой, и развел руками:
— Дружба — это цепь, господин посланник. Для каких бы целей она ни служила, звенья в ней должны быть одинаковой прочности. Если одно из них крепче, а другое слабее — цепь порвется. Дружить с незнакомыми и неравными государствами опасно.