- А знаете, я не против, - очень весело сказала Ольга Борисовна и тоже встала, одернув поспешно юбку.
- Ура! - вновь довольно тихо крикнул Савицкий и налил нам почти по две трети стакана болгарской "Варны".
Прямо через стол мы скрестили руки с Ольгой Борисовной и, понемногу запрокидывая вверх головы, стали пить. Стол мешал, было неудобно, и чем меньше оставалось вина в стакане, тем больше я изгибался, как павиан. "Пей до дна, пей до дна!" - весело кричал коллектив. Краем глаза я видел, что за другими столами тоже творилось черт знает что...
Мы одновременно поставили на стол стаканы и посмотрели в глаза друг другу. Петракова смеялась при этом так, что над круглой кошачьей ее мордашкой завиточки волос подпрыгивали. Полные груди вздымались сквозь кисею, как магма.
- Нет, уж вы цалуйтесь, цалуйтесь! - гнусным голосом да еще с какой-то заметной ноткой личной обиды сказала тут Вострикова, и присутствующие подхватили ее слова. - Если уж договорились на брудершафт...
И тогда я резко протянул вперед обе руки, и умело подкрашенное лицо этой дерзкой, смеющейся и слегка захмелевшей женщины оказалось в моих ладонях. Почему-то вдруг вспомнилась мать, которой я никогда не видел... Тут же в ноздри ударил запах крепкой здоровой плоти. Я поймал аромат дорогих духов, с вящей ясностью осознав, что передо мной отнюдь не внезапная и свежая ножевая рана, а рот... Жадный, чувственный рот, густо обведенный маслянистым кольцом помады. И - клянусь - я тут же впился в него, как худющий, хмельной от борьбы волчонок в сырое мясо! Я почувствовал, как эта гибкая и в сей миг неуемная женщина замерла, всякий лишний звук в природе исчез, я как будто снова попал под пленку. Поцелуй был краток, но за эти три или пять секунд язык Петраковой произвел поистине бешеную работу.
Все за нашим столом притихли, как виноватые.
- От, - воскликнула Петракова, грубовато отталкивая меня и с улыбкой падая на свой стул. Было видно, что она хочет хоть немного, хоть как-то смягчить момент, расколов двусмысленно возникшую паузу. - Наконец-то к нам в редакцию пришел, как чувствуется, мужчина!
- Вот те на! - подхватил в тот же миг Савицкий, с плутоватой улыбкой хорька, попавшего наконец в курятник. - А я?.. Как же, Олюшка, я-то?
- Ну-у, - засмеялась деланно Петракова. - Игнатий Моисеевич! Ну какие же, скажите, мы с вами теперь мужчины?.. Лично мне скоро уже придется скрывать свой возраст!
- "Каждой женщине столько лет... - патетически крикнул я, откровенно перевирая известные строчки классика, - ...сколько мужчине, с которым она близка!.."
Тут все опять вокруг как будто пришло в порядок, всем стало весело. Мы опять что-то пили и над чем-то смеялись. Вновь моя нога подбиралась к ноге одинокой несчастной Ирочки, вновь в различных углах собрания раздавались тосты "за милых дам"...
Где-то около десяти тот же чертов Спиридон обнаружил меня с трудом в углу холла, где я лихо плясал то с Галей Калашниковой, операторшей экстракласса, то с какой-то длинной и тощей девицей в очках, из отдела писем. Ошалевший от грохота динамиков, Спиридон все пытался напомнить мне, что пора домой. Характерно, что у нас с ним раньше, как правило, с этим делом бывало чаще наоборот, - то есть чаще я уговаривал, откровенно резонерствовал даже, а он, отметая все мои доводы, упирался. К изумлению моему, наши роли затем, как видно, переменились...
В редких перерывах, пока пленку меняли, я все пытался, как помню, отыскать хоть кого-нибудь из своих... Скажем, Ирочку Судакову, о коленках которой я помнил, как, к примеру, пьяница помнит о припрятанной про запас до утра бутылке. Раз увидел ее и как будто бы даже успел подать ей какой-то условный знак, но сию же минуту (вот уж это вправду - назло!) к Судаковой моментально подлетел воспаленный Кайкин, и они закачались тихо в плавном каком-то танце, обнявшись, будто близкие родственники перед вечной своей разлукой. Дело мое в сих стенах осложнялось, конечно, тем, что я многих еще не знал. Потому я все чаще и чаще вынужден был подходить к своему столу - в непрестанной надежде, что все опять соберутся вместе и откуда-нибудь мигом возьмется еще бутылка. Спиридон же треклятый, как выяснилось, чувствовал себя здесь намного вольготней, по-видимому, чем я: несколько раз он, вихляя противно задом, танцевал с Петраковой. Золотистая вихрастая головенка беспечной моей начальницы раз за разом опускалась все ниже к его плечу. Правда, сам я тоже невольно двигался, вместе с общей студнеобразной массой танцующих, и покачивался порой в такт музыке, ощущая всем телом чье-то чужое живое тело, наводящее на простую, в сущности, мысль о том, что жизнь на Земле когда-нибудь так вот и кончится. Просто остановимся, задохнемся молча в свой час, как крыски, - в этих душных похмельных своих объятиях, потому как до поры ничего не придумано человеку краше.
Помню, я пришел в себя оттого, что бренчал рояль. Наша легкая фелука шла курсом, должно быть, на зюйд-зюйд-вест. Кажется, одного из матросов вырвало, прямо на верхней палубе, то есть в дальнем правом углу холла с мраморными колоннами, у зашторенного окна.
Кто-то поднял крышку рояля, и на нем темпераментно, в четыре руки, откровенно бацали что-то очень веселое сестры Фрумкины - Татьяна и Ольга. Сестры были двойняшками, я их обеих знал, потому что одна из них была женой Димы Кайкина. Они жили, все трое, в небольшой двухкомнатной квартире, где-то в районе Пяти Углов, - в одной комнате Кайкин с Ольгой, в другой - Татьяна. Кайкин, кстати, так и говорил всем, в подпитии, что женат он, дескать, на сестрах. Пятилетняя дочка Кайкина, Катерина, жила в основном у тещи, Таня с Ольгой, работавшие актрисами в Ленконцерте, бывали часто в разъездах - и поодиночке, и вместе. Оттого, что сестры были двойняшками, в их квартире постоянно возникало очень много разных забавных недоразумений. Если, конечно, можно считать недоразумением то, что, по словам остроумца Кайкина, сам он нередко путал не только чашки, миски и ложки в кухне, но и сестрины постели.
Я прислушался: темпераментные сестренки в это самое время замечательно вбивали в клавиши рояля свои чуткие точеные пальчики, как какие-нибудь серебряные гвоздочки. Это был знаменитый довоенный еврейский шлягер. Все плясали дружно вокруг рояля, кто-то даже пробовал подпевать:
На-а рыбалке, у-у реки...
- "Тум-балалайку"! - закричал тут громко оказавшийся рядом со мной Барков. Он был мокрый от пота, в элегантном синем костюме-тройке. - "Тум-балалайку"!
Тут же лихо была исполнена и "тум-балалайка". Она грянула в душном холле, озорная и внезапная, как нежданный весенний дождик. Сердцу не хватало лишь тягучего, щемящего всхлипа скрипочки.
Я не удержался и осторожно глянул в сторону Всесветлого Ока. Столики, где обитало наше начальство, показались мне предельно безмолвными, тихими, правда, той давяще безрадостной и внимательной тишиной, какая бывает, должно быть, лишь на долгой войне перед смертным вынужденным броском. Командиры наши и впрямь как будто легли за брустверы: невозможно было что-либо истинное понять, прочитать в их лицах. Очевидно, из-за некоторого контраста мне запомнилось лишь холодное вафельное лицо нашего бессменного капитана: брови Крагина были сведены до суровой короткой складки, рот же сам по себе кривился в маслянистой хмельной улыбке. Было видно, что все же ситуацию, возникшую в нашем холле, он по-своему смаковал.
Только тут потихоньку дошел до меня смысл фразы, о которой я вдруг как будто совершенно нечаянно позабыл. Пробираясь сюда, сквозь спины, то к рыдающему, то почти к подпрыгивающему роялю, я столкнулся было с кем-то из звукоцеха, извинился, слегка попятился и вот тут-то услышал Болша. Стоя за спиной резного стула, наклонившись над царственным ухом Крагина, Игорь Павлович Болш говорил так складно, как будто вещал на Грецию: "Я уж не знаю, что делать, Максим Максимыч. Расшалились опять жидовочки-то. Вы уж намекните хотя бы Кайкину..." - "Ничего, ничего, - отвечал ему добродушно Крагин. Пусть немного люди расслабятся... Ничего!.."